— Вы, малюсенькая, хотя бы в Эрмитаж сходили.
Радиопередачи с ее участием слушала вся больница, а Незримова и вовсе боготворили: еще бы, кто «Голод»-то снял? Через неделю после операции его уже выписали, можно возвращаться в Москву, но наступил апрель, и хотелось гулять по прекрасному городу на Неве, погодка стояла для Петра творенья редкостная. Никакого Фулька, никаких переделок сценария, решено: будь что будет, но «В Россию!» он снимать не станет, пусть отдают сценарий другому режиссеру, другому сценаристу, найдется такой, кто снимет.
— Все прекрасно, до чего же хороша жизнь, Арфа моя ненаглядная, ненаслушная, ненацелуемая, как же я люблю тебя!
— Только ты не болей больше, ладно?
А когда вернулись в Москву, в мае разразился бешеный скандал. Виновница — настойка иссык-кульского корня. Откуда? Ну... это маленький секрет. Отвечай, откуда?! Да в институте одна киргизка учится, привезла. И тут же, откуда ни возьмись, нарисовался Адамантов. Первое, что резануло слух при встрече в одном из номеров «Метрополя», — дальнейшее урезывание имени-отчества:
— Добрый день, Ёл Фёдч, давненько не виделись, вы прямо цветете! Видать, жена заботливая.
— Здравствуйте... — И Эол со своей стороны тоже отпанибратничал, вместо «Родион Олегович» подчеркнуто произнес: — Рдьён Легч. Вы тоже сверкаете. Больше года не виделись. Я уж полагал, забыла про меня родная безопасность.
— Сами понимаете, какие события шестьдесят восьмой подарил, — играл глазками опер. Его распирало. — Не хотите ли в мои корочки заглянуть? — И, не дожидаясь ответа, протянул Незримову новое удостоверение, в котором все оказалось примерно то же самое, только вместо «старший лейтенант» значилось «капитан», а вместо «младшего оперуполномоченного» — просто «оперуполномоченный». Незримов вежливо поздравил, и начался долгий разговор: а как там в Швейцарии, а как во Франции, а какие разговоры, а как идет работа над фильмом, не нужно ли чем-либо помочь и так далее, покуда не прозвучал ошеломляющий вопрос:
— Ёл Фёдч, а зачем ваша супруга ходила в гости к Солженицыну?
— К Солженицыну?!
— Причем два раза.
— Простите, Родион Легыч, впервые от вас такое слышу. Вы часом не ошиблись?
— Как вы понимаете, Александр Исаевич такая значительная фигура, что мы не можем просто так оставить его без внимания... Ну и... Сами понимаете.
В душе потомка богов почернело. на прощание Адамантов вручил ему новое письмо, но теперь никак не до новинок чешской литературы, он его и читать не стал, помчался на Метростроевскую, встретил жену у выхода из Ларисы Терезы, и она сразу обо всем догадалась, попробовала смягчить мужской гнев своим смешным детским словечком:
— Ветерок, ты что такой зверепый?
— С Адамантовым встречался.
— Я уже поняла. Прости, что втайне от тебя. Но у него же тоже было как у тебя, и он жив-здоров, вот я и обратилась к нему. И он любезно откликнулся.
— Но почему нельзя было мне рассказать?! Зачем ложь?! Я терпеть этого не могу!
Незримова задело, зацепило крючком, он шел и исторгал из своих уст злые ветры, как те, что выпустили дураки спутники Одиссея из Эоловых мехов. И довел ее до рыданий, она рухнула на скамейку в сквере и отчаянно зарыдала. Он сел рядом и зло смотрел на бассейн «Москва»: говорят, Гагарин на съезде комсомола как-то смело заявил, что надо возродить храм Христа Спасителя как памятник героям 1812 года. Отрыдав, Марта заговорила с ответной злостью:
— Мне двадцать один год. Я мечтала: выхожу замуж за режиссера, как это прекрасно. а что я получила? Потоки грязи со стороны этой твоей Вероники Новак, кагэбэшную слежку, этот Фульк противный, эти чиновники, этот рак...
— Что?! Что-о-о-о?! — Эола так и подбросило, словно ракету на Байконуре, и Марта в ужасе отпрянула, будто увидев в его руке топор. — Ты только это от меня получила?! Ах ты, тварь неблагодарная! Да ты такая же... Знать тебя больше не желаю! — И он зашагал в сторону бассейна, будто вознамерившись в нем утопиться. Ждал, что она бросится за ним, кинется сзади ему на шею, но, когда отшагал сколько-то, оглянулся и увидел пустую скамейку. Туда, сюда — нигде нет ее. — Ну и черт с тобой! Тоже мне фифочка!
Впервые их жизнь тряхануло несколькими чернейшими днями. Он пьянствовал у друзей, то у одного, то у другого, но не у Ньегеса и не у Касаткина, а так, у случайных приятелей по киношному цеху, мало ли их, что ли. На пятый день ясным утром шел по набережной Москвы-реки и говорил себе:
— Какой же ты козел, Ёлкин-палкин! Оскорбил. Кого? Ее! Её-о!!! — И это слово «её» резало его, как харакири, он нарочно продолжал повторять его, наслаждаясь болью. Хоть бы снова рак, хоть бы подохнуть, и поделом тебе, ветродуюшко! Конечно, и она хороша: чем попрекала его! Не вспомнила, что далеко не каждой из ее подруг по Ларисе Терезе выпадала языковая практика во Франциях да в Швейцариях. Даже раком попрекнула, что больнее и обиднее всего. — Да ладно тебе, дурилка картонная, она же не со зла, а от обиды. Она же для тебя эту иссыкуху добывала, чтоб ты не сдох. А ты, сучара... Как ты мог вообще-то?! Да из-за кого? Из-за Солженицына этого!
Читать дальше