Волков смотрел, как люди получают свою долю хлеба кто в ведро, что в мешок, каждый раз от стола к грузовику преодолевая невидимую черту, страшась и робея, преображаясь, ее миновав, прикоснувшись к хлебу. Это прикосновение, как казалось Волкову, спасало их не просто от голода, но и от зла, имевшего власть над жизнью. Мать обнимала детей, будто только что обрела их после страшной разлуки, вернула их себе вместе с хлебом. Слепой старик беззвучно смеялся, растопырив у глаз пальцы в белой муке. Мужчины бросались друг другу на помощь, взваливали тюки на двуколки, гладили хлеб, будто он был живой. Старейшина-хазареец смотрел на народ свой, шевелил беззвучно губами, губы его дрожали.
Волков видел мешки с русской отштампованной надписью. Чувствовал, и его коснулась белоснежная сила пшеницы. Из этого хлеба, добытого в тяжких трудах, смотрели глаза комбайнеров, утомленные, повидавшие жизнь, знавшие цену добру. Женские лица, молодые и старые, со следами вдовьих печалей, материнских забот, великих трудов и терпений. Не ведали, что их хлеб, вобравший в себя все лучшее, на что уповали, силой добра и света здесь, в Кабуле, совершил воскрешение, во имя которого колосятся все урожаи, творятся все земные труды, приносятся жертвы. То, во имя чего мы вышли однажды из дома и идем, теряя любимых и близких, неся в руках хлеб. Глаза Волкова встречались с другими глазами, и те не опускались ниц, лучились доверием.
Вечером он писал репортаж, стремясь передать эту подвижную, между светом и тьмой, черту, сдвигаемую в сторону света усилиями автоматчиков, агитаторов, хлебонош. Чувствовал: в нем самом присутствует эта черта, отступает, давая в душе пространство, казалось, забытому светоносному опыту. В дверь постучали. Марина возникла в дверях, держа перед собой на распялке его выутюженный, вычищенный костюм.
— Вот просили вам передать.
— Не верю своим глазам!
— Просили сказать: в следующий раз, когда вам вздумается лазать по транспортерам и ползать по лестницам, выбирайте одежду попроще.
— Что вы говорите! А я приготовил для этого фрак.
— Фрак вы наденете сейчас, потому что вы приглашены на глинтвейн.
Он оставил работу, поднялся к ней. Уселся в кресло, а она, чувствуя на себе его взгляд, бессознательно превращала в танец свои движения и жесты. Легким взмахом открыла черно-красную бутылку, уронив на ковер розовую пробку с клеймом. Налила вино в блестящий, с длинной ручкой кофейник. Насыпала шуршащий сахар. Кинула щепотку корицы. Очистила апельсин, опустила в вино янтарные, прозрачные дольки. Поставила на стол два стакана. Окунула в вино кипятильник, и оттуда, где стояла она, от задернутой шторы потекли на него тонкие, дурманные ароматы, напомнившие чем*то давнишнюю новогоднюю елку и маму, молодую, среди елочного стекла, — из фарфоровой супницы маленьким блестящим половником разливает глинтвейн, и у деда Михаила, пригубившего стакан, порозовели усы.
— Чему улыбаешься? — спросила она.
— Так, налетело…
— Удивительно смотреть на тебя, на твое лицо. В нем то дитя, то старец. То темнота, то свет То жестокость, то робость. Иногда и то и другое вместе. Две разных половины лица.
— Ну просто луна какая*то!
— А вот сейчас опять дитя проглянуло.
— Смотри, убежит твое зелье.
— Зелье мое красное и прекрасное, вот ты и готово! — Она выключила кипятильник, держась за ручку, налила в стаканы охваченный розовым паром напиток с плавающими апельсиновыми дольками — Ну вот, а теперь я скажу Марина подняла стакан, играя в нем крохотным золотым отражением. Обратилась к Волкову ясным лицом — Вот за что мы выпьем с тобой! За нас и за нашу встречу, которая как бы случайна, но и не случайна совсем Нас послали сюда каж дого за своим делом, со своей заботой, вместе с «ограниченным контингентом», а вышло так, что встретились. Знаешь, кто мы с тобой? Мы с тобой и есть «ограниченный контингент», самый ограниченный в мире Ограниченный патрулями, стрельбой, комендантским часом, этим крохотным номером, этими минутками нашими, за которыми из-за шторы следят чьи*то злые рысьи глаза. И вот мы выпьем с тобой, мой милый, за то, чтоб нас миновали напасти и мы поскорее вернулись домой. За тебя!
Волков выпил сладчайший горько-пьяный напиток, глядя, как улыбается она сквозь стекло и у губ ее в красном вине танцует крохотный золотой вензелек, и ему было хорошо…
— Раскрой ладонь, я тебе погадаю Нет, пошире, вот так! Сорока-воровка…
Все так же кричал патруль, тормозили машины. В урочный час пронеслась ночная танкетка. Но все это вдруг отодвинулось, заслонилось и их не касалось. А было ее близкое, шепчущее, смеющееся лицо, и блеск в небесах за открытым черным окном, и его ладонь то заслоняла звездную половину неба, то открывала весь блеск и простор.
Читать дальше