Она существовала в мире испытанной, любимой, содеянной задолго до нас красоты. Возвращала деревянной резьбе и чеканке, росписям по фаянсу и камню, палатам и руинам былое цветение и силу. В них, любимых, находила ответы на высшие, волновавшие ее вопросы: что есть правда и красота? Как через веру и творчество обретает единство душа?
Эти поездки выносили его из их тесной, переполненной стариной квартиры в рабочее общежитие на развороченной стройке, где из грома и скрежета вставали ржавые фермы будущих цехов и плотин, и он пил с молодыми прорабами у раскаленной печурки и слушал их речи о мегаваттах энергии, о поставках валютной техники; или вдруг попадал в обшарпанный среднерусский совхоз, и комбайн в дожде молотил полегшую рожь, а небритый худой комбайнер гудел ему про рубли и надои, считал на заскорузлых пальцах прибыли и убытки хозяйства. Или оказывался в казармах, собравших разношерстных парней: узбек-дневальный тосковал о Самарканде, грузин писал письмо в Цхалтубо, юнец из Сибири доставал украдкой фотографию с девичьим лицом, а наутро видел их прижатыми к морозной броне, и боевые машины пехоты врезались в полярный сугроб.
Его поездки на четыре стороны света панорамно открывали страну, открывали народ, готовый себя осознать, вымолвить зреющее на губах, еще невнятное, еще косноязычное слово о себе, о своих непомерных трудах, о суровом, первом на земле государстве, о своей грядущей судьбе. И ему хотелось посильно в своих репортажах и очерках помочь найти это слово. Он пытался его произнести, пускай наивно и робко.
Возвращался домой, готовый с ней поделиться новым, ему открывшимся опытом. Но она не хотела слушать. Мягко, необидно уклонялась от его излияний. Садилась за свой верстачок, где зеленел изразец, золотилась деревянная облупленная кисть винограда или лежали Четьи Минеи. А он, не мешая ей, писал репортаж о строительстве закопченной ГРЭС, раздувавшей топки в снегах.
Сын с сачком скакал у подножья зеленой горы, описывая своим маленьким гибким телом окружности и дуги погони, охотясь за невидимой целью. Сквозь стеклянное, колеблемое ветром пространство чувствовались там, внизу, его нетерпение, страсть, его огорчение. Бабочки не давались сыну, он выбредал на вершину, неся пустой сачок.
— Там большущая, желтая с черным! Таких у нас с тобой нет! Не поймал! — Его лицо, только что видевшее бабочку, было в золотистой пыльце, с круглыми, хранящими ее полет глазами. Своими кругами и дугами было созвучно отвалу горы, сфере стеклянного неба, изгибу реки.
— Дай-ка сачок, я попробую.
Сын остался стоять на вершине, а он спустился по скользкой траве, веря и чувствуя, что в зарослях ждет его бабочка. Цепкие стебли хватали его за одежду. Резные горячие листья шелестели и душно пахли. И где*то здесь, слушая его приближение, притаилась бабочка. Она взлетела — огромный черно-золотой махаон, — помчалась на гору сильным уверенным летом. Он гнался за ней, одолевая тяжесть горы. Видел ее желтый вихрь в синеве, держа наотмашь сачок, пропуская в кисею ветряное рвущееся пространство. Он почти настиг ее у вершины, но она ударом воздуха оттолкнулась от неба и, едва не задев его, прочертив у глаз огненно-желтый след, ринулась вниз. И он, почти срываясь, стал рушиться следом, в блеск воды. Они падали вместе, бабочка и он, лицом чувствуя то звенящее, душистое, только что оставленное ею пространство, а сачок, еще пустой, напряженный, хватал рассеченную ею пустоту.
Она села внезапно, словно нырнула, сложив плотно крылья, превратившись в тонкую, не имевшую объема пластину. Он замер над ней, слыша грохот своего сердца и слабые пульсы в ее утомленном полетом тельце. Сачок в его осторожной, суеверной руке. Кисея в травяной пыльце. Удар. Вялое трепетание, шевеление ткани. И, подхватывая бабочку, опрокидывая ее, путая ее легкими тенетами, он сквозь марлю ловил ее вьющееся пружинистое тело, окруженное колыханием трав, водяным сверканием. Нашел там, в сачке, ее твердую грудку, сжал, расплющивая хрупкий хитин, останавливая крохотный часовой механизм ее жизни. Нес ее вверх на гору, к сыну, к жене, наблюдавшим его охоту. Вытряхивал бабочку на ладонь. Все трое наклонили к ней лица. Она, неживая, песчано-желтая, в угольно-черных прожилках, с голубыми мазками в оранжевых кольцах, приняла в себя их лица, и гору, и песчаную осыпь, и разлив Енисея, весь этот день, остановившийся в ней навсегда. Чтобы потом, спустя много лет, в Москве в стеклянной коообке, выгорая над кроватью у сына, напоминать об исчезнувших счастливых мгновениях. Крохотная цветная фотография. Их семейный портрет.
Читать дальше