Он понимал, ей нужен хотя бы недолгий отдых. И когда позволяли дела, когда оканчивались экспедиции, съемки, мучительные сдачи картин, когда никто из детей не болел, они оставляли их на попечение бабок и отправлялись в короткие, на несколько дней путешествия. И потом, в худые минуты, он вспоминал эти чудные путешествия среди прохладных трав и студеных вод, среди ветреных вольных лесов.
Ярославль. Белые волжские корабли. Она медленно ступает по сумрачному, пахнущему сыростью храму, рассматривает фрески, и ее появление высвечивает пространство стены, будто фреска возникает с ее появлением: то похожий на месяц нимб, то крыло, то терем, то рыба. Она водит его за собой, показывая царства и страны, и он послушно идет, пытается разгадать ее притчу.
Их ночлег в лесах за Касимовом. Тонкие высокие травы, которые он боялся сломать, расставляя палатку. Короткая теплая ночь с падениями метеоритов. Крики печальной птицы. И всю ночь где*то рядом звенели колокольцы, вздыхало близкое стадо. А наутро город за Окой бело-розовый, коровы пьют его отражение. Пастух, косноязычный, с курчаво-островерхой головкой, похожий на фавна, подарил им берестяную дудку. И спустя много лет, когда было им худо, их посетило уныние и они отчужденно сидели за кухонным столом, она извлекла эту дудку. Дунула в нее, засвистела. И встали тонкие травы, зазвенели в ночи бубенцы, возник бело-розовый город. И они — молодые и любящие — следили за падением ночных метеоров.
Какая*то речушка за Тулой. Она лежит на зеленой копне, читает томик стихов. А он из машины следит за ее губами, за смуглым, перетянутым бретелькой плечом, за круглым под цветастой тканью коленом. И вся она, оставаясь на зеленой копешке, приближается, увеличивается, входит в него. Поднялся, отобрал из рук ее томик, заложил страницу цветком. Она отталкивала его, кидала в него легкое сено, а он ее обнимал, целовал, заставляя стихать и смиряться. Потом, через многие годы, вдруг увидел у дочери томик, все тот же, потрепанный, зачитанный. Взял, листая страницы, что*то искал, вспоминал. И вдруг натолкнулся на тот прозрачный, сухой, ставший бесцветным цветочек.
Он помнит, когда их союз сотрясался. Свое увлечение другой. Ему казалось возможным отделить свое новое чувство от того, что совершалось в семье. Расчленить себя сверхпрочной преградой. Рассечь две области жизни. И в одной, как прежде, был дом, растущие дети, непрерывное бремя забот, растущая год от года усталость. А в другой половине — недолгие счастливые празднества, создаваемые искусственно обоими, где нет места обыденному, а все напоминает хрупкий счастливый блеск тех же елочных украшений, которыми она нарядила маленькую вчерашнюю елку. Задергивала смуглые волнистые шторы, и они при свечах пили вино, и он смотрел на ее красивое любимое лицо и думал: значит, возможно это разделение, эти два одновременные чувства, две одновременные любви.
Но та преграда, что он воздвиг, оказалась непрочной, нестойкой. То, что у смуглых волнистых штор казалось чудным золотистым свечением, проникало в дом и семью тончайшей злой радиацией. Катя, не зная всей правды, чувствовала это губительное, залетевшее в дом излучение. Мучилась, ужасалась, без упреков, без объяснений, обманывая себя, стараясь спасти свой очаг. То принималась звать его в путешествия. То требовала, чтобы он занялся детьми. То затевала перестановку, избавлялась от старых вещей, от которых, как казалось ей, исходит все зло. Он видел — она болеет, ее дух все знает и чувствует. Винил себя. Гневался, протестовал, чувствуя, что и сам разрушается: она, Катя, болея, и его ввергает в болезнь. Своими страданиями и его заставляет страдать.
Их объяснение в ночи, когда поздно явился, и она, измученная ожиданием, в каком*то неопрятном, больничном, как ему казалось, халате встретила его у порога. Внезапно, от великой усталости, от жалости и вины, он открылся во всем. Не помнит, что говорил и что она отвечала. Было чувство непрерывных, наносимых друг другу ударов, от которых оба слабели, исчезали и рушились. И в последнем усилии перед тем, как выкрикнуть последнее необратимое слово, повернулся и вышел. Рванулся на машине по ночной апрельской Москве, прочерчивая в ней ртутный из страдания и бессилия след. Круглящимися глазами успевал замечать то дымные туши градирен, то шпиль небоскреба, то колоннаду. Въехал в глухое подворье, встал у кирпичной стены. Лежал в машине, слушая, как льется и капает, гремит в водостоках железо, звенят, опадая, сосульки. Казалось, Москва разрушается, осыпается, в ней что*то уходит, превращается в льдистый туман. И что*то строится заново в этой ночной, невидимой глазу работе.
Читать дальше