– Я вижу, Сфинкс, вы наслаждаетесь отдыхом. Какая удача, что я застал вас дома.
– После полуночи я почти всегда дома, Оскар.
– Как это разумно с вашей стороны, Сфинкс! Вы должны показываться людям только в золотистом солнечном свете, чтобы все мужчины останавливались и дивились вашей красоте.
– Боюсь, дивиться будут только тому, куда она улетучилась. Выпьете чего-нибудь, Оскар?
– Где же ваш муж? Куда вы его упрятали?
– Эрнест спит.
– Спит? В полночь? Сфинкс, вы его невероятно избаловали.
– Оскар, вы городите чепуху. Похоже, вы весь вечер изнывали от скуки.
– Я ужинал с лордом Стэнхопом. Он сущий фермер, только невероятно раздутый. Мы уже шли садиться за стол, а он все докучал мне своими мыслями о Теннисоне.
– Я знаю, Оскар, что Теннисон – ваш кумир, но для меня он не более чем своего рода Сидни Колвин [71].
– Остерегайтесь говорить о Сидни Колвине неуважительно. Подобная зрелость суждений чрезмерна для ваших лет.
– А мне вообще свойственна чрезмерность. Кстати, говорила вам Констанс, что сегодня мы с ней ездили за покупками?
– Мои деньги и ваш вкус должны были сотворить чудеса.
– Она была несколько рассеянна. Мне дважды пришлось предостерегать ее против рубчатого шелка.
– Я и сам ее не раз от него отговаривал. Но вы сказали, что она была рассеянна. Отчего же?
– Вы прекрасно это знаете. По ее словам, она вас почти не видит. К тому же она заметила, как Артур выносил из вашей спальни три пустых бутылки из-под шампанского.
– А что прикажете делать с пустыми бутылками?
– И еще она говорит, что ваша мать на вас жалуется: вы совсем ее не навещаете. Простите, что я веду с вами такие беседы, Оскар, но кроме меня некому.
– Я все понимаю, милая Сфинкс, и мне остается лишь каяться. Но где же та выпивка, которую вы опрометчиво мне предложили? Придется идти за ней самому.
– Только не топочите, Оскар. Внизу спят слуги.
– Я сегодня хорошо сострил насчет слуг. Я сказал, что это самые уважаемые люди: их зовут на любой званый обед. Каково?
– Не лучшее ваше достижение, но сойдет.
– Нет, все же неплохо. А говорил я вам, какой новый рассказ хочу сочинить? Называется «Двое обезглавленных» [72]. О чем он будет, еще не знаю, но название прелесть, правда?
Так мы болтали, пока кому-нибудь из нас или обоим сразу это не надоедало.
– Ну вот, Сфинкс, – говорил я тогда, – я уже слышу, как кони Аполлона бьют копытами у ворот. Я должен теперь покинуть вас и вашего дорогого сонного Эрнеста.
– Сон – дело серьезное, а вам ли не знать, как важно быть серьезным.
– Не лучшее ваше достижение, Сфинкс, но сойдет.
И я возвращался на Тайт-стрит, где лежал в постели без сна до самого рассвета.
И все же теперь, вспоминая эти встречи и пытаясь отыскать в минувшем спасительные следы любви и смирения, я не нахожу их даже здесь, в разговорах с теми, кто любил меня и кого я как будто любил сам. Возможно, даже для них я разыгрывал роли. Я владел всеми секретами эпохи, и любая ее маска была мне к лицу. Я властвовал – или думал, что властвую, – над жизнью столь безраздельно, что мог наблюдать за своими перевоплощениями со стороны. Когда я сбрасывал одну личину, под ней обнаруживалась другая. Мне казалось, что весь мир лежит у моих ног, что я всесилен. Меня охватывала дикая радость. Я чувствовал себя свободным.
На самом же деле это была никакая не свобода. Мой успех был тюрьмой – я словно очутился в зеркальной комнате, где, куда ни взгляни, видишь только собственное отражение. Я стал всего лишь зрелищем; по ночам я часто сидел в одиночестве у себя на Тайт-стрит, пытаясь осмыслить свое положение. В те мертвые часы я понимал, что со мной произошло.
Но если ночной Лондон порой становился моим Гефсиманским садом, в других отношениях я был прямой противоположностью Христу. Тернии язвили божественное чело, но в сердце Его цвели нетленные цветы любви. Моя же голова была увенчана листьями мирта и винограда, а сердце истекало кровью, пронзенное отравленной стрелой мирской суеты. В пьесах я иронизировал над всем, что было мне дорого; в жизни я предал всех, кто был мне близок. Я был колесницей Джаггернаута, доверху наполненной цветами и давившей всех, кто попадался на пути.
Ныне, покинутый теми, кто любил меня или восхищался мной, я больше не понимаю, кто я такой. Я остался жив после крушения и выбрался из-под обломков – но я так же беспомощен и так же ослеплен сиянием дня, как новорожденный младенец. Брошенный людьми, я лишился воли к действию и силы воображения. Я просиживаю долгие минуты и даже часы перед маленьким окном, выходящим во двор, – и ничего не ищу взглядом и ни о чем не думаю.
Читать дальше