Домой они возвращались ближе к вечеру. Миша старался не плакать, маму очень расстраивали эти слезы, и она сама начинала плакать и злиться, отчего они оба плакали еще сильнее. Чтобы мама не видела слез, Миша забирался в шкаф. Там по-прежнему висели платья. Красное в белый горошек, пышное белое, теплое из розовой пряжи, темное с воротничком, короткое в маленький белый ромбик. Но радовать они умели только утром.
Мама вынимала Мишу из шкафа, наскоро кормила подогретым супом и вела в гости к спаниелю Жучку. Пока Миша гладил его карамельную спину, вечер превращался в ночь. Миша засыпал, обнимая Жучка за шею, а просыпался в своей постели. Мама спала рядом. Она была горячей, мягкой и очень родной.
Тим дочитал главу. Отбросил телефон. Полежал немного, потом вскочил, пошел на кухню, открыл кран, выпил холодной воды, вспомнил про фильтр, прополоскал рот водой из него, обозвал себя дебилом и рухнул на стул у окна. Больше всего ему хотелось позвонить Шифману и выбить из того признание. Пусть скажет, манипулятор хренов, что весь его бестселлер — выдумка, фикшен с прицелом на легковерных простаков с минимальным читательским опытом. Пусть расскажет, как изгалялся, подыскивая самые банальные, берущие за живое слова. Пусть повинится в манипуляции. Или пошлет его к черту, напомнив, что победителей с семью допами не судят. Только звонить было нельзя.
Утро, которое так любил то ли Миша, то ли Маша, все никак не желало наступать.
Глава девятая. Мама поцелует, и все пройдет
Я
Катюша начинает искать машинку до того, как я успеваю заверить ее — никакой машинки у нас нет. Да и откуда она в доме двух патлатых лодырей, которым проще отрастить космы до задницы, чем привести себя в порядок? Катюша проверяет тумбочки, заглядывает на среднюю полку шкафа — до верхней ей никак не добраться — потом ковыляет в коридор, подтаскивает табуретку к антресолям и принимается шуршать там.
Я лежу на скрипучей кровати, прикрытый тонкой простынкой. Катя стащила с меня платье, аккуратно повесила его на плечики, спрятала в шкаф и только потом занялась моим спасением — усадила на кровать, накапала мне валокордина, и по дому расползся его тревожный запах, заставила выпить, тут же сунула под нос стакан воды и не отходила, пока я не выпил и его, а потом уложила и накрыла простыней.
— Лежи, — говорит Катюша. — Отдохнешь и будем стричься.
«Нечем», — пытаюсь сказать я, но язык мякнет, перестает слушаться.
— Утром схожу. Забей.
Она меня, конечно, не слушает. Никогда не слушала и теперь не стала. Я закрываю глаза и почти растворяюсь в валокординовой дремоте, но воздух надо мной идет рябью, и чьи-то маленькие, удивительно горячие лапки хватают меня за нос. Просыпаюсь рывком, будто всплываю. Сердце опять колотится у горла. Петро вспархивает и садится на кованый набалдашник кровати. Смотрит черной бусинкой. Смешной. Когда глаза разбросаны по бокам, хочешь-не хочешь, а придется вертеться, глядеть с разных ракурсов, головой своей птичьей мотать. Так, Петруша? А, маленький? Как тебя угораздило в бабкино-то исподнее попасть?
—Петр-р-руша, — внятно говорит попугай. Я вздрагиваю.
Бусинка глаза поблескивает ехидно, мол, испугался, лысая ты обезьяна? Я еще не так могу.
— Петр-р-руша хор-р-роший, — рокочет в нем. Горло надувается, перья пушатся.
— Хороший-хороший, — соглашаюсь я и протягиваю палец, но Петро не спешит на сближение, только смотрит внимательно.
— Ты с кем там? — спрашивает Катюша.
В руках у нее старая сковородка, закопченная настолько, что непонятно, чугунная она или тефлоновая.
— Прикинь, что нашла! Откуда она в ящике над вешалкой? — И машет ей, как веером. Со сковородки сыплется нагар.
— Не буянь, — прошу. — Испугаешь.
Но Петро продолжает сидеть, выступления Катюши с малым весом мало его волнуют.
— Он разговаривать умеет. Такой маленький… А говорит.
Катюша морщится.
— Я тоже небольшая, знаешь ли.
И уходит.
— Нет у нас машинки, Кать! — кричу ей в спину.
Больное плечо горбится под тканью. Катюша натянула мою футболку в синий ромбик. Я знаю, что под ней перекатывается мягкое бархатистое тело, влажная суть, бесконечное торжество плотского. Пальцы помнят, как плоть эта облепляла их, впуская в раскаленную глубину. А теперь все остыло. И ничего больше не дрожит в предвкушении.
— Нет никакой машинки, — доверительно говорю я Петро, тот кивает, мол, нету.
— Хор-р-роший, — бормочет он. — Петр-р-руша хор-р-роший.
Читать дальше