— Почему ты терпел? — спросила Нина. От дыма она стала еще бледнее и пьянее. — Они же по-свински с тобой. Как дебилы. А ты терпел.
Я только плечами пожал. Глупый вопрос. Их — толпа. Любое трепыхание только заведет, возбудит еще сильнее. Неинтересно пинать мешок, так что будь мешком, Мишенька.
— Накатал бы на них хоть. Это же… — Она сбилась, подыскивая слово. — Травля!
Хотелось засмеяться, но от выпитого второпях шампанского меня начало тошнить, так что я воздержался. На крыльце шумели, молодым взрослым становилось тесно. Я придвинулся к Нине еще ближе, она сделала вид, что не заметила. По плечам и шее у нее бегали мурашки. Гусиная кожа, как называла их Павлинская, любившая добавить к высокопарной речи простого словца, чтобы ближе быть к народу, сынок, все мы вышли из него, все в него вернемся, сам понимаешь.
— Я знаю, почему ты не жаловался. — Нина задержала сигарету у губ. — Долго думала, а потом поняла.
Я промолчал, а Нине и не нужно было, чтобы я участвовал в этом монологе. Павлинская часто устраивала эдакие перформансы, когда разговор со мной сводился к ее репликам и моему податливому молчанию, в котором она находила особое вдохновение. Обычно такие монологи заканчивались слезами, беспокойным хождением из угла в угол, тревожными вздохами и снова слезами. Ажитация выходного дня, говорила потом Павлинская, медленно приходя в себя. Ниночка была близка к этому. Да и день выдался вполне себе выходной.
— Это из-за нее, — прошептала она, округлив глаза.
Помада скаталась в уголках губ, на передних зубах собрался налет — к вечеру даже самые красивые теряют лоск. Даже юная пианистка Кострыкина. Даже физик, с которым ушла в неизвестность Павлинская. Эта мысль успела меня порадовать, а потом Нина закончила свою:
— Из-за матери, да? Ты боялся, что ее вызовут в школу. Ты ее стесняешься? Боишься? — зашептала она, прижимаясь ко мне грудью. — Думаешь, над тобой смеяться будут? Все равно ведь смеются, почему тогда? — Сделав вдох, я почувствовал, как натянулся ее корсаж. — Или это она тебя стесняется? А, Миш? Кто из вас кого?
Сука. Мелкая мерзкая тварь. Лучше бы за ухо притащила и бросила под ноги бандерлогам, чем вот так стоять, жаться, нашептывать всякое, рыться в чем не просили.
— Она знает про тебя? — Нина бросила сигарету на пол и схватила меня за лацкан пиджака. — Знает?
Я обмяк. Даже если Павлинская была в курсе моей страсти к ее нарядам, даже если скрыла это, что совсем уж невероятно, то Нина знать не могла. Я никогда не выходил из дому в чем-то, отличном от поношенных брюк и хлопковых рубашек. Подглядеть в окно за мной, крутящимся у зеркала на матушкиных каблуках, было невозможно. Да и зачем это Нине? Зачем?
— Что знает? — спросил я заплетающимся от страха языком.
— Что ты гей.
И вот тут я расхохотался. Сплюнул Кострыкиной под ноги кислым, не глянул даже, как она приняла удар — оскорбилась, испугалась, поняла наконец, что все домыслы ее — пустое. Мне не было до нее дела. Нина уменьшилась, сжалась в комок, который так легко было откинуть в сторону. И даже Павлинская, канувшая в небытие опустевшей школы, потеряла всякую важность. Моя тайна осталась тайной. Остальное мишура.
— Дебил, — презрительно прошипела Нина. Обняла сумочку и выбежала из курилки.
А я пошел домой. Меня ждал красный бархат. Почти такой же, как тот, что я вынимаю сейчас из прозрачного кокона и прикладываю к себе. Обнаженное к обнаженному. Руки подрагивают от возбуждения — нет ничего упоительнее мига, когда ты уже решился, но еще не сделал, не проник всем собой в прохладное нутро, не заполнил его горячим телом, суматошными мыслями, тревожным тремором и желанием. Неутолимым голодом обладать красотой, становиться ее частью.
Посмотри на себя, Миша, посмотри, каким ты становишься, когда надеваешь его — свое лучшее платье, сшитое по матушкиным меркам матушкиной же портнихой. Посмотри внимательно. Шея удлиняется, сужаются плечи, выдаются бедра. Ты сухощав, но изящен. Твои запястья тонки. Твоя кожа становится нежнее фарфоровой чашечки, похожей на молочную скорлупу. Чуешь, как ткань хранит в себе аромат — бергамот, апельсин, нероли, немного тмина, чуть ветивера? Слышишь, как шуршит бархат, как ложится он нежными волнами? Посмотри на себя хорошенько. В отражении старого зеркала все теряет четкость, и я тоже. Остается только бордовое пятно, похожее сразу на кровь и вино. В нем я становлюсь выше, глаза укрупняются, скулы очерчиваются. Я глажу ладонями платье и себя в нем. Я красив. Я почти идеален.
Читать дальше