В студеном вечернем воздухе чувствовалось приближение морозов. Задержав дыхание, я представлял, будто слышу, как нарастает на морской глади ледяной покров: тихое потрескивание, мало-помалу превращающееся в громкий рев. В Исландии зима губит людей не раздумывая.
Мою задумчивость прервал вскрик. Я резко обернулся. Пьетюр держался за бок, и из-под его пальцев сочилась тоненькая багряная нить.
– Болли, – задыхаясь, произнес он.
Я бросился было к нему и замер на месте. Он кивнул. Я осторожно вытер кровь. Он вздрагивал от боли, но не уворачивался.
– Нечем перевязать, – пробормотал я. – Вот. – И, оторвав полоску от своего плаща, я замотал его грудь.
Пока я возился с раной, глаза мои скользили по отметинам и штрихам шрамов, покрывающих все его тело. Это была карта его детства – всех тех неизвестных лет, которые он провел в скитаниях, покуда Эйидль не взял его к себе. А может, сам Эйидль и оставил эти шрамы.
Пьетюр поморщился от моего взгляда, словно от нежеланного прикосновения, и отстранился.
Позже он уже позволял мне ежедневно обмывать его ссадины и перевязывать изувеченную левую руку, на которой то и дело открывалась старая рана – он так и не объяснил, что с ним стряслось. Но на руку эту он смотрел с таким лицом, будто она вызывала у него отвращение. Его глаза темнели от ненависти, и мне казалось, что я вижу собственное отражение в морской глади.
Дорога в Стиккисхоульмюр заняла у нас три дня. Каждую ночь мы привязывали лодку в какой-нибудь пустынной бухте, и каждое утро я ждал, что Пьетюр захочет уйти. Я собирался с духом, готовясь отпустить его. Эйидль ни за что не поддержал бы меня перед альтингом, если бы я возвратился один.
Дни шли, и Пьетюр все больше погружался в себя. Я налегал на весла, стараясь не думать о том, как ему должно быть больно. Он был, в конце концов, лишь средством для достижения цели.
Однако каждое утро, стоило мне обнаружить, что он никуда не делся, я чувствовал облегчение; каждую ночь, стоило мне представить, что он уходит, я погружался во мрак.
Может статься, его шрамы вызвали у меня жалость. А может, он просто оказался первым человеком, с которым у меня завязалась дружба. Он словно был плоть от плоти этой милой моему сердцу суровой земли с чревом, полным огня, – земли, которую терзают студеные ветры и укрывают льды.
Каждое утро он отвязывал лодку и помогал мне столкнуть ее в холодную воду. Я забирался в лодку, протягивал ему руку, и он присоединялся ко мне. Даже тогда, в первые дни нашего знакомства, нам было легко молчать.
Он, по-видимому, тоже сразу почувствовал со мной родство, и мы не нуждались в словах. Как-то раз, когда я глядел на него, вспоминая Торольфа с Болли и сделку, на которую они намекали, он вдруг сказал:
– Я согрешил, это правда.
Вокруг шумно волновалось море. Я опустил глаза на его покрытые шрамами руки.
– Твое лицо. – Он улыбнулся. – Ты сморщился от омерзения.
– Нет, – сказал я. – Это замешательство. Почему же ты позволил им…
– Это всего лишь тело. – Он пожал плечами. – Мне же нужно как-то зарабатывать себе на хлеб.
Он увидел, как потрясли меня его слова, и снова заулыбался.
– Я не больно-то им дорожу. Ты не поймешь.
Но я понял. Чувство отвращения к собственному телу было мне знакомо. От собственных шрамов меня мутило. Но шрамы Пьетюра значили для меня совсем другое: они свидетельствовали о его силе и о том, что он, несмотря ни на что, все-таки сумел выжить.
Иной раз я жалею, что не бросил его на берегу какого-нибудь ледяного залива. Пьетюр стал лезвием, пронзившим сердце моей прежней жизни, но и я, в свою очередь, тоже погубил его. Я мечтаю заново пережить то мгновение, когда увидел его на берегу. Я буду смотреть, как он в ужасе спасается бегством. Я буду смотреть, как с хохотом мчатся за ним его преследователи. А потом сяду в лодку и выйду в открытое море. Я скажу Эйидлю, что так и не нашел Пьетюра. И тогда мое новое будущее расстелется передо мной, ясное и незамутненное, как волна, еще не разбившаяся о берег.
На третье утро я уже упрашивал Пьетюра пойти ко мне в помощники. Жить в моем доме, а не в доме Эйидля. И он согласился без колебаний.
Однако его возвращение в Стиккисхоульмюр вызвало куда больший переполох, чем я предполагал. Сельчане узнали, что ему удалось выжить в одиночку, как умеет только huldufólk, и снова, как в его отроческие годы, пошли пересуды – дескать, он и не человек вовсе. Люди смеялись и говорили, что я приютил в своем доме нечисть.
Читать дальше