– Поспеши! – Она приникла к дыре, и я различил в темноте блеск ее глаз. Внезапно в руке у нее сверкнул нож, и я отпрянул, но потом догадался, что она хотела перерезать путы. Я принялся тереть веревку о лезвие и, когда она лопнула, растер онемевшие руки, а потом освободил связанные ноги.
– Возьми меня за руку, – прошептала Роуса.
Я послушался и пролез в дыру. Порыв ночного ветра ударил мне в лицо, и дыхание мое пресеклось; брызги дождя напомнили о холодном море – о том, как я входил в него, предвкушая, что сейчас сяду в лодку, а впереди ждали бескрайние просторы времени. У меня закружилась голова.
– Как ты… Где Олав?
Раздался тихий смешок Пьетюра, от чего сердце мое вздрогнуло.
– Мы собирались напоить его отваром Катрин, – сказал он, – но она не смогла найти нужных трав. – Он фыркнул. – И тогда я ударил его по голове камнем.
– Он…
– Жив. Привалился к двери, точь-в-точь мешок с дохлой рыбой. Но я не собираюсь ждать, покуда он очнется. Мне не слишком улыбается класть голову на одну плаху с тобой, Йоун.
– Никакой плахи. – Голос Катрин звучал сурово, и даже в темноте было понятно, что она сердита. – К утру вы уже будете в нескольких милях отсюда.
– Но куда мне податься?
– Не говори мне, – сказал Пьетюр. – Если меня найдут, я не хочу, чтобы меня жгли и резали, выбивая признание.
– Ты не пойдешь со мной?
– Моя внешность обречет нас обоих на верную смерть. Я всегда буду слишком походить на того негодяя Пьетюра из Стиккисхоульмюра . – Он ухмыльнулся, и зубы его сверкнули в темноте. – А вот если ты будешь один и отпустишь бороду подлинней, тогда, может быть, уцелеешь.
– Но ты… – У меня упало сердце. После того, что он для меня сделал, внешность станет его смертным приговором. – Я не могу допустить, чтобы ты…
– Все уже решено. Роуса и Катрин притворятся, что они здесь ни при чем, а когда Олав очнется, будут причитать над ним. Все подумают, что это я помог тебе выбраться через дыру в стене, покуда они возились с Олавом у двери. И Катрин охотнее пошлет людей Эйидля за мной, чем за тобой – не так ли, Катрин?
Я не хотел этого, но не мог найти слов, чтобы объяснить, какое отчаяние вызывает у меня мысль о том, что из-за меня его станут преследовать по всей Исландии.
– А теперь нам пора расстаться, – сказал Пьетюр. Различить выражение его лица в темноте было невозможно. Он набросил мне на плечи плащ, а в руки вложил узелок. – Роуса собрала тебе кое-какие вещи из дома.
За пояс и за голенище он сунул мне два ножа.
– Тебе самому нужно оружие, – запротестовал я.
– У меня четыре. – Я снова увидел, как в полумраке сверкнули его зубы. – А теперь поспеши.
Я притянул к себе Роусу и крепко обнял ее.
– Прости меня, – прошептал я ей на ухо.
Лицо ее было мокро, не то от слез, не то от дождя, и она молча кивнула.
– На чердаке лежит серебро, – сказал я. – Тебе хватит на жизнь, если вернешься в Скаульхольт. – Она замерла в моих объятиях, и я торопливо прибавил: – Только если ты сама этого хочешь. Дом принадлежит тебе. Эйидль постарается его отобрать, но ты можешь доказать свое право на него перед альтингом. Хочешь – оставайся, а хочешь – уходи, как пожелаешь.
– Я… Спасибо, Йоун.
Я выдавил из себя улыбку.
– Видишь, твой муж теперь все тебе разрешает.
Она сдавленно хихикнула и вложила мне в руку камень. Я опустил глаза и в свете луны с трудом различил начертанный на нем рунический символ.
– Он защитит тебя, – шепнула Роуса.
Я кивнул и повернулся к Катрин. Сжатые челюсти выдавали кипящий в ней гнев: я дурно поступил с Анной, и столько раз не сумел спасти ее, и всех обманывал. И все же Катрин крепко обняла меня и прошептала:
– Ты можешь исправить все, что натворил. В Тингведлире кое-кто должен заплатить причитающееся с него.
– Я знаю.
– Уходим, покуда Олав не очнулся, – поторопил Пьетюр и потянул меня за руку. И мы поспешно пустились вверх по склону, в ту сторону, где возвышался Хельгафедль, в самое сердце Исландии.
Боль в боку не давала мне бежать, и Пьетюр замедлил шаг, чтобы идти со мной вровень. Мы молчали. У нас не было слов.
Я сожалел, что не признался ему в своих желаниях еще много лет назад. Столько вздохов похоронено в молчании, столько мучительных дней томления и страха. Но даже сейчас, зная, что мы больше никогда не увидимся, я не мог открыть ему свое сердце. Лучше никогда не заговаривать об этом, никогда не знать правды.
Я не мог обнажить перед ним душу, страшась, что на лице его отразится презрительное омерзение и она будет растоптана.
Читать дальше