Мне неизвестно, куда дальше двигаться. Возможно, со временем, с моими детьми, с их детьми, с женщиной... Возможно, в конце концов, это скрежещущее кресло будет себе пылиться в дальнем углу.
Беа ушла. Летиция и Робер-Жан все еще были здесь. Вчетвером мы чувствовали себя счастливыми.
Когда боль была особенно сильна, я считал, что ничто не может мне помочь, и голова просто взорвется: глаза закатывались, тело извивалось, и я днями не разговаривал. От отчаяния я отрекался от мира. Я погружался в забытье лишь с одной целью: чтобы жить ради наших любимых детей.
Впервые мне стало одиноко в своей кровати, когда мать Беатрис сказала, что больше ничего нельзя сделать, несмотря на слова врачей. Не осталось ничего. Ничего не осталось от прекрасного присутствия Беатрис, кроме постоянной боли в горле. Ничего не осталось, кроме инвалидности, от активного человека, сломленного утратой Беатрис. Осталось только переживание за детей. Я лежал в кровати. В доме все пошло прахом. Селин, гувернантке, было все равно. Мне тоже. Только несколько человек все еще навещали нас троих. Разумеется, родители Беатрис, ее сестра Анн-Мари, несколько давних подруг, уставших бороться с моей депрессией.
Остальные члены семьи вели себя очень осторожно, пораженные нашим молчанием и своим стыдом. Только дети напоминали мне о происходящем; пунктуальный и сострадательный звонок тети Элейн в 9.10; беспорядок Абделя; сиделки по утрам, причем на некоторых я даже не смотрел; и Сабриа, сиделка, ставшая мне другом.
Я любил Беатрис. Шли дни, и я нашел то, что она писала. Кроме нескольких черновиков писем, адресованных мне, когда я подолгу путешествовал за границей, все, что мне удалось найти, были записи о ее страданиях. Почти двадцать пять лет неимоверного, всепоглощающего счастья, столько всего, чем мы наивно восхищались – теперь же, все, что осталось, это пугающие страницы, полные одиночества и сомнений.
Когда умерла мать Летиции, она прочла ее записи, и это повергло ее в шок. Я нашел вырванные страницы и два маленьких дневника, зеленый и красный, где каракулями были написаны ужасные слова. Я жалел, что нашел их. Они затмевали все счастливые моменты наших жизней.
После прочтения одной из ее жалоб я несколько дней оставался в постели. Я был слеп из-за своей гордыни. Я ничего этого не знал. Я стал думать практически только об этих записях. Днем я прикрепил их над кроватью; ночью я не мог выносить того, что они лежали рядом на столике. Я хотел отвернуться от них, на ту сторону, где спала Беатрис, но мне удавалось лишь наклонять голову, давая выход слезам.
Точной даты на них не было указано. Я едва насчитал двадцать страниц. Каждое слово сочилось криком отчаяния. Некоторые отрывки напомнили мне о забытом. В них было горе такой силы, какое могло быть только у женщины, пережившей недоношенный плод или выкидыш; тревога женщины, пораженной невидимым раком, женщины, прекрасной в глазах других, но думающей, что гниет изнутри; изнеможение человека, который ждал так долго, и не получил желанного. И затем, когда силы покинули ее, она пережила последний большой удар, когда ее любимый человек сломал шею о землю, о ту самую землю, которой она хотела нежно накрыть себя, когда придет ее время.
Она превратилась из горестной, любящей души в пьету[48], на чьи плечи пала ноша раздробленного тела. Она, измученная женщина, воскресила меня. Ирония. Она спряталась за улыбкой. А я в то время бежал во все стороны, бежал от ее кровоточащих ног, гниющей крови, борьбы за жизнь. Но я все бы отдал, чтобы снова обнять ее на большой кровати, горько улыбнувшись в глаза Беатрис, прятавшей столько слез, женщины, заслужившей сострадание за долгие годы.
Я решил вернуться в Крест-Волан[49], найти место крушения, и, если так можно сказать, попытаться снова взлететь оттуда в своем кресле. Словно ребенок, да, я знаю. Но моими настоящими друзьями были сумасшедшие, невероятные парни на крыльях, которые Беа никогда не нравились. Их переполняло чувство вины, и я хотел помочь им. Я хотел поймать ветер, который поднял бы меня на три-четыре километра вверх. Я громко прокричал бы своей жене, там, наверху, как иногда, по ночам. Среди великолепных видов гор, я бы приблизился к ней. Иногда меня посещало смутное желание присоединиться к ней, такое же, когда я хотел покинуть ее после аварии. Это было неразумно и несерьёзно.
Мне также понравилась идея Абделя по поводу парного полета, и он внушал всем, готовым его слушать, что это не его идея.
Читать дальше