В одном из стихотворений у Чеслава Милоша (послевоенных) говорится примерно о том, что если вас заботит, где находится ад, то очень просто разрешить ваши сомнения: просто выйдите за калитку и оглянитесь.
Я уже забыл, когда меня покидало ощущение, что я не живу, а мечусь вдоль этого проклятого забора, бесконечного, серого, высоченного, как в «Даме с собачкой», в Саратове, — в поисках калитки, чтоб обратно. Заколотили, наверно.
Земля — едва ли не единственная сущность в России, ради которой стоит стоять насмерть. Без земли новый человек в отчизне не родится. Это исключительная дичь и метафизика, но где-то в Платонове есть ключ к этой странной надежде. Это при том, что у Платонова не только с надеждой плоховато, там везде у него швах. И вот через этот ужас и приходит парадоксальное соображение, откуда можно начать заново, если начать. Тут дело всё в языке, в его величии. Язык у Платонова родствен с почвой, органика та же, что ли, растительная органика, если осязательно выражаться. Вселенная его языка настолько сильна существованием, что сохраняет в себе всё: и человека — и душу его, и плоть, и страну. Главное — найти верную точку приложения возрождения. И я верю, что она — во власти земли.
Одно из самых пронзительных переживаний древности связано совсем не с вечными камнями: если подниматься с тыла на Моссаду, по самому гребню вала, насыпанного легионерами для штурма, то там и здесь можно увидеть обломки деревьев, с помощью которых солдаты укрепляли насыпь. Оторопь охватывает, когда понимаешь, что ты сразу после римлянина следующий, кто коснулся этого обломка спустя два тысячелетия. Такое короткое замыкание тока времени пробивает эти серые щепки.
Плыть, бежать, любить и слышать
( про главное )
Много лет назад я был одним из первых тысяч людей в мире, что слушали каждый новый альбом «Морфина» от корки до корки. Слышу голос великого Марка Сэндмена время от времени и сейчас. Недавно устроил себе на дальнем перегоне Москва — Астрахань полную ретроспективу и удивился актуальной значительности Марка, без сантиментов по ушедшим временам, без связанных со звуками воспоминаний, — сами знаете, как это бывает: сначала нас тошнит от, например, Scorpions, а потом пройдут года, канет эпоха, и нет-нет да и прислушаемся на ретро-станции к хиту двадцатилетней давности — вроде Personal Jesus — и вспомним, как сдержанно переминались и раскачивались на дискотеке и как пахла тонкая пудра на девичьей коже: никакого парфюма, моя юность не благоухала ни Calvin Klein, ни Bvlgary, ни Burberry, ни Fendy, иногда мелькала Шанель № 5 — и то лишь чтоб отбить желание, ибо это материнский запах, запах прежних поколений; девушки интуитивно редко пользовались ароматами матерей, и юность моя баснословно и просто пахла туалетным мылом, табачным дымом, пудрой, гигиенической помадой и прозрачно свежим потом… Это ни хорошо, ни плохо, ибо сейчас в воздухе среди запахов попадаются ароматы-шедевры, которые плодотворно лишают тебя воли или, напротив, делают волю упругой и обращают в воображение.
Но оставим запахи и вернемся к «Морфину». Начался он с того, что в Сан-Франциско я пришел в Tower Records (титан продаж звуковых носителей, вымерший вместе с ними) и спросил у парнишки на кассе: что такого хорошего народ сейчас слушает и что одновременно можно использовать в качестве лингафонного курса. Он сунул руку под прилавок и пристукнул передо мной плексигласовой коробочкой. Так я стал обладателем кассеты альбома «Yes» и долго еще бормотал себе под нос: « Sharks patrol these waters, sharks patrol these waters… Swim for the shores just as fast as you re able… Swim like a mother fucker, swim …»
В общем, «Морфин» и Дерек Уолкотт, чья поэма Omeros оказалась первой книгой, купленной за границей, одним махом исчерпавшей мой двадцатидолларовый бюджет, придали моему начальному английскому странную смесь циничной лиричности и невнятной отрывистости диалекта жителей острова Тринидад. Отчасти благодаря именно этой смеси компания весело пьяных ирландцев в легендарном Trieste на углу Гранта и Валлехо однажды наделила меня званием Mr. Appropriate.
Сэндман же однажды выручил всерьез, когда пришлось объясняться с некой милой особой: почему это вдруг мне приспичило срочно куда-то мчаться в одиночку и, похоже, навсегда. Я долго, уже задыхаясь от режущего Givenchy, не мог ничего придумать, хотя поначалу врать на чужом языке значительно легче, во всяком случае, менее больно, потому что всё равно не покидает ощущение абсурдной условности лингафона, но, когда меня приперли к стенке: «Какого черта?» — я ощутил затылком прохладу бетона и молвил:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу