Удивительный, великолепно-щедрый медовый месяц, растянувшийся на всю жизнь!
Мы поднялись на обрыв по ступенькам — по врытой мною лестнице, все еще крепкой, — и пошли тропой в туман, к роднику. Туман в лесу был густ, валил на нас из-под кустов, словно дым из пароходной трубы, и странно было в этом дыму слышать разрозненный птичий щебет, постепенно смолкающий. Разговор шел о тех первых днях, жена вспомнила, как однажды чуть не месяц лежали туманы, такие густые, что фиорд был непрогляден, и корабли проходили мимо нас незримые, только слышалось непрерывное траурное гудение туманных горнов и сиротливый бой колоколов. Иной раз смутно прорисовывалось рыбачье судно Кристберга, как вот сейчас, и мыс впереди то маячил, то заволакивался опять, а порой видимость обрывалась почти тут же за крыльцом и казалось, мы живем на самой кромке вечности. Вспомнились нам и сумрачные дни, когда на почерневшем крыльце лежала ледяная морозная пленка и лампа горела до десяти часов утра. И корабли, что шли вслепую, по отражению гудков от берега, но и тогда к нам доносился стук их двигателей, хотя гораздо глуше, чем доносится сейчас шум машины проплывающего судна:
Frere Jacques,
Freie Jacques,
Dormez-vous?
Dormez-vous?
И метели, глушившие отзвук; и такое чувство, будто не только у нас, но повсюду в ночи метет снег и вьюга глушит отзвуки, и на весь мир одни мы — светильником любви.
А иногда (как вот сейчас) в этих хибарках чудилось что-то таинственное, такое же скрытое, как никем еще здесь не найденные гнезда пестрого люрика, жителя наших прибрежий.
Тропа почти без изменений, да и здешний лес тоже. Цивилизация, создательница мертвых ландшафтов (настолько тупая воображением, что ухитрилась изгадить даже архитектурную прелесть нефтезавода), расползлась по всему тому берегу ползучим пожаром, уродующим, безмозгло-свирепым, и, распространись через фиорд, подкралась к нам с юга побережьем, губя деревья и руша домишки на своем пути, но наткнулась на индейскую резервацию и на еще не отмененный закон, по которому застраивать территорию вблизи маяков запрещено. Так что цивилизация (высшим символом которой, пожалуй, был и остается маяк) чудесным образом оградила нас с юга от себя самой, словно осознав тщетность притворства, будто, опустошая и губя, она насаждает прогресс. Видна ее работа и на севере, за бухтой; там грызня между земельными спекулянтами над живым и мертвым телом Эридан-порта привела мало-помалу к возвращению зарослей на криво нарезанные дачные участки, где среди немногих уцелевших деревьев уже сплошь поднялась лоза, топорщится лесная малина. Но в конце концов и там некоторые живут счастливо — те, кто смог купить участок. И природой даже наслаждаются. Ибо человеку — чье хищничество там, где оно не ставит весь край под угрозу засухи и запустения, подчас способно ненароком придать красоту панораме, — человеку не удалось еще порушить горы и звезды.
Сквозь туман, через залив донесся, зазвонил колокол поезда, медленно идущего на север вдоль берега. Помню, было время, этот колокол звучал для меня бряканьем школьного звонка, когда неохота идти на урок. Напоминал, бывало, угрюмый погребальный звон церковных колоколов. Но теперь, в эту минуту, он мне показался чистым, веселым трезвоном рождественских — именинных — портовых колоколов, гремящих сквозь расходящийся туман словно в честь града освобожденного или некой великой духовной победы человечества. И казалось, этот звон слился с песней уже удаленного, обогнувшего мыс судна — по так хорошо проводит звук вода, что судовая машина будто с расстояния сажени выстукивала:
Dormez-vous?
Dormez-vous?
Sonnez les matincs!
Sonnez les matines! [241] Хватит спать! Хватит спать! К утрене звоните! К утрене звоните!
А мы сами? А в нас какие перемены? Мы стали на много лет старше. Путешествовали, ездили по странам Востока, по Европе, были богаты и опять обеднели и всякий раз возвращались в Эридан. Ну, а постарели мы? Жена — та кажется еще моложе, красивей, неукротимее прежнего. Она сохранила девичью фигуру и девичью способность изумляться. Глаза ее, широко и открыто глядящие из-под длинных ресниц, все так же могут — как глаза тигренка — менять тона от зеленого до желтого. Лоб способен пасмурно хмуриться, и пусть былое отчаяние оставило на лице складки страдания, но эти складки у нее, по-моему, исчезают и появляются по настроению — исчезают, когда она оживлена, заинтересована, — а она вся редкостно живая, взволнованная и волнующая.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу