В понедельник недовольный судья Стратти наткнулся у книжного магазина Ружички на другого недовольного: Лашут рассматривал в витрине книги, комкая рукой в кармане свернутые трубочкой газеты — все выходящие в Словакии газеты. Оба знали друг друга только в лицо. Однако для тех времен ничего странного не было в том, что судья подошел к Лашуту, смерил его пытливым взглядом, и носом втянул воздух, как бы принюхиваясь к политическому запаху, исходящему от этого столь же недовольного человека.
— Пойдемте в баню, — вдруг предложил судья.
Лашут огляделся, будто в тяжком похмелье. На площади зеленели березки под сенью развевающихся золотых одежд девы Марии, собравшейся вознестись. Удивленный взгляд Лашута как бы говорил, что если он не ошибается, то на дворе, судя по всему, славное время года — весна, а может, даже и лето.
— Слушайте, пойдемте в баню! — нетерпеливо настаивал судья Стратти. — Просто видно, что вы уже созрели…
— В баню? — не понимая, удивился Лашут.
Ужасная штука — идти сейчас в баню. С таким же основанием его могли пригласить в синагогу или на тот свет. Чепуха эта, правда, чем-то привлекла Лашута, но все же он не хотел соглашаться. Баня помещалась в темном, полном пара, подвале. А здесь, на земле, — зеленая весна, и уж она-то до страшного суда не изменит своим цветам, это одно несомненно. И Лашут не желал соглашаться с тем, что под землей, в бане, приемлемее, чем здесь.
— Право, пойдемте, — выпарите из себя всю мерзость, — уговаривал судья, зная, что мерзости не может не быть у Лашута в душе. — Выхаркнете всю пакость, что засела в горле у вас, во всем теле. Пойдемте! Уж больно пар хорош. Как в пекле.
Нет, Лашуту не хотелось покидать зеленый мир. Березки под статуей девы Марии стояли такие зеленые… Никаких слов он не произносил, только в мозгу застряла несомненная истина: день — зеленый. А судья все уговаривал, он прямо загорелся от того, что Лашут так безнадежно недоволен. Судья видел в нем человека того же сорта, какого был сам. И ужасно ему вдруг захотелось убедить Лашута, прямо как какому-нибудь религиозному фанатику, ищущему спасти чью-то душу.
— А я вам там скажу кое-что для вас интересное, — завлекал судья.
Лашут вынул из кармана газеты, свернутые трубочкой, и приставил ко рту. Во всех газетах под разными заголовками была одна и та же сенсация. «Еврейские паршивые овцы в стаде Христовом», — писал «Гардист». «Таинство крещения — орудие провокации», — гласил заголовок в «Словаке», а ниже красовались подзаголовки: «Евангелические священники сдали в аренду евреям цитадель нации. Око общественности проверило книги записей…» Далее, в позорной рубрике, газеты обнародовали фамилии священников и фамилии всех евреев, принятых в лоно протестантской церкви. Первым в колонке значилось имя Эдит Солани.
…Они так и не поженились. Не уехали в Теплицы. Меланхолически съели свадебный ужин одни — без Томаша, без Дарины. Заперлись в квартире у матери. Решили пока что вообще никуда не выходить. Сослуживцы потом уже прислали ему с рассыльным ручной оттиск «Гардиста» с последней сенсацией. Сенсация эта была, как бомба. Это был конец. Эдит сказала: «Теперь ничто тебе не поможет». И хлопнула дверью…
Наконец Лашут сдался, пошел в баню с судьей, ступеньки вели с тротуара вниз, в подземелье.
— Изволите с или без? — спросил чисто вымытый парень, во всем белом, как пекарский ученик.
— Пусть будет с, — безучастно решил Лашут.
Другой юноша в белых трусиках откинул перед ним занавес на одной из длинного ряда кабин. Судя по всему, здесь должен был Лашут раздеться. Он раздевался как во сне. В горячем влажном воздухе обоняние дразнил потный человечий дух. Лашут уныло оглядел свое тщедушное тело, белое, легкое, будто из пены. Юноша принес ему белую набедренную повязку и отодвинул занавес с неопределенным жестом: пожалуйте. Обнаженный Лашут сам себе казался абсурдным. Голова была набита мыслями. Он машинально соскребывал ногтем омертвевшие кусочки кожи: очутившись столь неожиданным и неправдоподобным образом голым, как обезьяна, он даже и несчастным-то не мог всерьез оставаться.
…«Тебе не обязательно жениться на мне, — грозилась Эдит, когда он дал ей прочитать оттиск „Гардиста“. — А мне плевать! Мне все равно. Только незачем было уродовать себя».
Эдит горько жалела о том, что решилась на операцию. И хорошо, что она страстно горевала по прежнему своему носу, по крайней мере, не могла так бесповоротно думать о том, что всякая надежда на счастье бессмысленна.
Читать дальше