Труднее всего стало Дарине, когда через, полгода отца ее выпустили из тюрьмы. Из уважения к родителю Дарина никогда не судила его, или судила очень снисходительно. Например, Интрибус всю неделю одевался изысканно, даже элегантно, он гордился немножко своим дворянством. С очень неприятным чувством начала теперь Дарина замечать, что всякий раз, одев пасторский сюртук и собираясь в церковь, отец принимает выражение какой-то профессиональной набожности; что сама профессия его — или призвание — требует лицемерия. Дарина не ставила отцу в вину его светскости, тут она молча переняла снисходительный взгляд матери. А теперь — хотя и против желания — начала осуждать и светскость его, и воскресное лицемерие. Может ли священник держаться естественно, непринужденно пред алтарем? — спрашивала себя Дарина, потому что в мысли ее непрошеной гостьей втиралась служанка. Служанка была неверующая — это уж Дарина заметила, — хотя и посещала церковь, чтоб не привлекать внимания. Дарина не могла не уважать служанку, что, пожалуй, злило ее пуще всего. Все работы, как нарочно, — и, конечно же нарочно, — служанка исполняла образцово, добросовестно гнула спину, добросовестно ухаживала за матерью Дарины, даже по ночам бодрствовала возле нее. Мама, бедняжка, тотчас почувствовала, какая у нее деликатная, самоотверженная сиделка. Не могла нахвалиться ею и вскоре просто не желала расставаться с ней ни на минуту. Что поделать? Подчиняясь самому благородному в себе, Дарина вынуждена была признать: надо уважать убеждение, во имя которого эта женщина гнет спину и выносит ночные горшки. Но так как-то уж выходило у Дарины: чем более принуждена она была уважать служанку, тем неприятнее становилась ей эта женщина. В конце концов Дарина сказала себе: ах, это я ведь кукушку в родное гнездо пустила! Кукушка, при всей ее скромности, постепенно вытесняла предрассудки и мировоззрение Дарины, а может, и Дарину вообще. Так, Дарина заметила теперь, что отец ее, проповедуя, воздействует на верующих только своим особым монотонно-величавым голосом, что он слишком часто вскидывает руки в стороны, как бы обнимая с кафедры всех и каждого. И вот Дарина подумала: «Ох вы, попы! Да вы же только чувства трогаете, заклинаете. Вам бы побольше убеждать людей…» Иногда она мысленно обращалась к отцу: «Татко, татко, внимательно я тебя слушаю, и кажется мне — ты больше полагаешься на обаяние голоса и жестов своих, чем на аргументы…»
Медленно и неуловимо ослабевало напряжение между учительницей и служанкой: учительница отказывалась, избавлялась от предрассудков. Обе женщины сближались, пока не подружились. Дарина и раньше замечала — еще бы! — что Паулинка так и светится любовью. Кто-то тайно ходил к Паулинке. Да и сама Паулинка чувствовала, что не утаить ей любви в выражении глаз и лица. И призналась, что ходит к ней муж. Опасными были эти свидания, но Дарина представить себе не могла более прекрасной любви. В любви этих двух людей видела она пример и для себя. Сама тосковала, вспоминала о Томаше. Она ничего не знала о нем.
Когда Томаша выпустили из тюрьмы, она призналась Паулинке:
— Томаш уже два дня дома, а еще не показывался…
— Так покажитесь вы ему! — просто сказала Паулинка. — А то все у вас как-то по-лютерански выходит: ждать да страдать…
В любви для Паулинки понимать друг друга было ценнее, чем приносить жертвы.
2
Напрасно Менкина, выйдя из тюрьмы, старался выяснить обстоятельства своего ареста.
Многое тогда было неясным. Многое останется неясным навсегда. Никто не знал тогда, как и теперь не знает, почему, как, в какой связи разразилась катастрофа, когда Томаш из любезности пронес десять-двадцать шагов два тяжелых, набитых антигосударственным содержимым чемодана.
Лянцушко, второй метранпаж типографии «Гардиста», бывшей «Мелантрих», сказал то, что счел нужным. Полицейский фотограф увековечил вспухшее лицо, протоколист — гордый ответ:
«Что вам от меня надо? Я коммунист, а вы полицейские. Есть у вас против меня что-нибудь, есть доказательства — судите меня, но ни о чем не спрашивайте. Ничего я вам не скажу».
Так отвечал на допросе второй метранпаж Лянцушко. Его показание на веки вечные зафиксировано в протоколе, его лицо — на полицейском снимке, но ни Менкина, ни Лычкова, мать Павола Лычко, никогда не узнают, почему, как, при каких обстоятельствах должен был перейти на нелегальное положение Павол Лычко, ближайший товарищ, член Центрального Комитета партии.
Читать дальше