– В больнице, – рассказывал он американскому классику, – мне дали стул, и я уже больше не отвлекался от математики.
Не решаясь вступить с властями в столь прямую конфронтацию, я с детства грешил по мелочам. Особенно в Музее природы, где мы с второгодником Колей крали фрукты с выставки селекционеров, пока нас не поймал пожилой мичуринец. Быстро, однако, поняв выгоду, он помог нам обчистить другие витрины, оставив свою без конкурентов.
Теперь все эти люди даже мне кажутся литературным вымыслом, персонажами сказок, которые лучше всего получаются в северном захолустье вроде Скандинавии. Их города, представлял Андерсен, служат библиотекой. Каждый этаж – полка, каждое окно – книга, и в каждую – можно заглянуть.
Но из окна можно и выглянуть, чтобы вставить частную историю в соответствующий – сказочный – контекст. Над ним больше других в Риге поработал Михаил Эйзенштейн.
Он любил верховую езду, был грузен, несчастен и стрелялся с начальником, с которым спала его жена.
Великий сын ненавидел отца как раз за то, за что мы его любим.
– Папа́, – вспоминал Сергей Эйзенштейн в мемуарах, – победно взвивавший в небо хвосты штукатурных львов. Число построенных папенькой в Риге домов достигло, кажется, пятидесяти трех. И есть целая улица, застроенная бешеным «стиль-модерн».
Сегодня Alberta iela, внесенная в анналы ЮНЕСКО, считается одной из самых красивых улиц Европы. Ею можно пресытиться, но ее трудно не полюбить. Перегруженная, как стареющая красавица, украшениями, архитектура здесь впала в декоративный разврат и достигла границ китча. Но не переступила их, оставив за собой неразъясненный остаток. Кажется, в первый – и последний – раз Европа впустила приватное подсознание в зодчество. Каждый дом – сказка, которую он рассказывает сам себе, не делясь содержанием с посторонними. В архитектурном словаре Риги гипсовые псы служили в охране, павлины символизировали богатство, драконы – изобилие. Но у Эйзенштейна фасады стерегут нагие женщины с закрытыми глазами, чтобы не выдать взглядом тайну, о которой они не знают, а мы мечтаем.
Каким бы европейским языком ни пользовался этот стиль – ар-нуво, югендстиль, модерн, – соблазн его был тот же: новый мифотворческий потенциал, до которого была охоча эпоха, породившая xx век и не сумевшая с ним справиться. Всякий раз, когда культура, устав от себя, стремится перейти положенные ей пределы, она утончается, сгибается и ломается под тяжестью перезрелых плодов.
Я так и не понял: повезло мне вырасти в красивом городе или угораздило? Обеспечив мою юность бесценным фоном, он взял на себя труд, который предназначался мне, – оправдать окружающее. В других местах для этого нужен магический реализм. Во всяком случае, так мне показалось, когда я разговорился с приезжим из Норильска.
– В нашем городе, – объяснил он, – если снег синий, значит ветер с севера, если красный – с обогатительного комбината, если оранжевый – с шахты.
– А если снега нет?
– Как это?
В Риге снега не было, как говорят, уже лет десять. И от этого зиму здесь стало еще труднее отличить от лета. Между тем архитектура работает не только в соавторстве с историей, но и в контакте с календарем. Но здесь он не так важен, ибо в Риге всегда идет дождь. А если не идет, то собирается пойти. И этим коротким моментом надо уметь воспользоваться, чтобы, перебравшись через Даугаву, разместить панораму между собой и солнцем в выгодном для архитектуры контровом свете. Такой ракурс – вид сбоку – сдергивает наряд деталей и обнажает архитектуру, превращая ее в скульптурную массу, вырубленную в старом небе. И если умело ограничить обзор, вынеся за скобки сталинский небоскреб Дом колхозника, переделанный в Академию наук, то окажется, что за последние четыреста лет рижский абрис не изменился. Крутые шпили трех первых церквей, тяжелый, как слон, замок, зубчатая поросль острых крыш и круглых башен.
– Вот что я люблю больше всего на свете, – выдохнул наконец я, не стесняясь школьного друга.
– Ты всё любишь «больше всего на свете», – лениво откликнулся он, потому что знал меня как облупленного.
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу