Смирницкий хотел возразить что-то. Он был уже очень бледен, растерян, но Павел схватил его за руку поверх белого халата и крепко сжал:
– Погодите, это ещё не всё! Во-вторых, я был ложно обвинен в трусости и предательстве и приговорен к расстрелу, но мне заменили расстрел на штрафную роту… Оттуда я к вам и попал…продырявленный и растерзанный, как пёс! А до того я служил в войсковой разведке и однажды лично зарезал одного немца. Нет! Он, конечно, немец, он – фашист…, то есть…с ними пришел, но я мог спасти его, а не стал, хоть он говорил о детях, о жене-еврейке, которую он скрыл, и вообще…много еще чего… А я посчитал это невозможным… Вот – второе!
Павел опустил голову, продолжая сжимать руку Смирницкому. И вдруг закончил очень тихо:
– И потом… Я – плохой сын, плохой брат. Я бросил мать и сестер, а трое сестер померли, мать в самом начале войны попала в сумасшедший дом, а я…я…с 35-го года ни разу к ним не приезжал, только слал письма, деньги, продукты… Разве это может заменить сына и брата? А вы, вы, Георгий Ильич доверились мне. Трижды ошиблись!
Смирницкий положил ладонь поверх ладони Павла, которая все еще крепко сжимала руку старика, и с облегчением выдохнул.
– Ты, солдат, уже в том прощен, что все знаешь о себе. Знать – уже половина прощения. А ты, сам того не ведая, покаялся…, исповедался. Отпускаю тебе грехи твои, сын мой! – старик неожиданно выпрямился, освободил руку из-под ладони Павла и, глядя в широко раскрытые его глаза, пораженные тем, что он слышит сейчас, широко осенил его крестом, торжественно и чинно подняв высоко два перста и чуть согнув под ними другие пальцы.
– Да я ж! Я ж…не верующий! Я в церкви не был, сколько помню себя… – залепетал пересохшими губами Павел, – Да как же!
Старик улыбнулся. Лицо заморщило, будто скомкалось. Но постепенно, по мере того, как он говорил, морщины разглаживались, глаза матово сверкнули раз, потом другой, а после уж засветились чем-то потаенным и в то же время сдержанно страстным.
– Я выбрал тебя, потому что слышал, как ты страдаешь в беспамятстве. И о том, что тебя расстрелять хотели…, ты молил, страстно молил поверить тебе…, говорил о ком-то, кто предал вас всех… Не знаю, сколько вас было, но было, похоже, много. Твоя подушка, солдат, была мокрой от слез больше, чем бинты от крови. И тогда я, просидев рядом с тобой три самые трудные твои ночи и дни, увидел твою жизнь и подумал, что, если ты выкарабкаешься, то тебя нужно подхватить так, чтобы душа твоя не осталась больна, когда тело заживет. А душа – это уже моя …медицина, солдатик! А вот о том, что ты в ЧК служил и что мать с сестрами оставил…, этого не знал. Но в тебе столько намешано, что тебе еще придется долго разбираться, может даже, всю жизнь. Ты ведь сам знаешь, от кого свой род ведешь? Душа подсказала ведь… А верующий, не верующий…, это не нам, это Господу виднее. Пожалеет – осенит истинной верой! А пока я сам…, властью данной мне в миру и у меня никем не отнятой…тебя, солдат, пожалею и прощу…от его, божьего, имени. Трижды поверю и трижды пожалею!
Смирницкий задумчиво почесал редкую бородку и стал пристально смотреть на тлеющий огонек в «буржуйке», словно отдал туда свет своих глаз. Павел видел с волнением, как плясали в его зрачках слабые, памятливые огонечки.
Павла уже утром перевели в солдатскую палату, в которой было столько же народу, сколько и в офицерской. Была она на четвертом этаже, а не как офицерская – на втором. В основном все было почти также, только каша пожиже, а от мяса в бульоне один только запах и оставался. К тому же приходило поменьше врачей, да и обращались они с выздоравливающими попроще.
Но Павла это не беспокоило, потому что его сильный, молодой организм шел на поправку необыкновенно быстро. Осколочные ранения плеча, шеи уже затянулись и почти не досаждали. Время от времени, правда, ранение брюшины давало о себе знать, но, тем не менее, вызывало лишь довольно сдержанное беспокойство врачей. Хирург Берта Львовна к нему заглядывала все реже, теперь он уже находился в руках других врачей.
Заканчивался апрель, лето наступило рано, сразу после щедрых весенних дождей. Дороги быстро подсохли, буйно расцвел целый свет, солнце умножало свою жаркую империю и в небе и на земле. Май ничем уже не отличался от предстоящего июня по своему теплу и быстро подступающему зною.
Тарасов поначалу тайком от врачей и сестер сбегал из своей палаты во двор и подолгу сидел на поваленных бревнах в чудом сохранившемся школьном яблоневом саду. Он уже тосковал по воле и беспокоился лишь о том, что никто так и не поинтересовался его судьбой, не было объявлено о том, что Павел восстановлен в правах, в звании, что ему возвращены награды и что он возвращен в свою часть.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу