Заметив, с каким интересом наблюдает Душан за Абляасановым, остановился заинтригованный Ямин, бегавший доселе вокруг ограды, собирая опавшие груши.
— Что с тобой? — толкнул Душана в бок Ямин. — Ты как завороженный. Увидит, что мы не в слесарке…
— А ты… кто бы, по–твоему, был хорошим директором? — спросил Душан вяло, как будто безо всякого интереса, как умел он «не подать» вида в самом волнующем для себя разговоре.
— Решено уже… Пай–Хамбаров… Он не такой вялый…
— Что значит: не вялый?
— Живой, значит, не такой притворяющийся, как ты. Прямой, значит…
— А я — кривой? — сел от досады на кучу сухих листьев и стал, морщась, выплевывать твердую кожуру груши Душан.
Ямин хотел было ответить как–то озорно, шутя, но не мог сразу найти нужных слов, ибо смутил его взгляд Душана, который прямо и не мигая смотрел в глаза Ямину. Только, кажется, Ямин и заметил что–то не совсем обычное, диковинное во взгляде Душана — в минуты, когда он хотел высказать к кому–то свое презрение, глаза его становились надменными, незлыми, негорделивыми, он смотрел так, словно видел человека насквозь и увиденное вызывало в нем чувство сострадания.
— Ладно! — махнул рукой Душан, чтобы снять напряжение, затем стал бить тыльной стороной ладони по выпуклому, еще не отгрызенному месту груши. — Хочешь посмотреть на себя? — и показал, как из прогнившей части груши выползает белый, будто наполненный молоком, червяк — без единой черной крапинки или зеленого волоска — удивительное создание.
— Черт с тобой! — хихикнул Ямин. — Называй меня хоть ежом…
— Нет, ежом я тебя не назову. Еж бы понимал, что лучше Абляасанова директора не найти, — прошептал Душан, продолжая наблюдать за тем, как работает старик на своем клочке, и думая, что с его уходом что–то изменится, сдвинется в застывшей жизни интерната, к которой Душан как будто привык и принял ее такой неуютной, несколько сумбурной, грубоватой, но напряженной из–за тяжбы воспитателей за место директора; что–то станет новым, и он должен будет заново понять это и в этом своем понимании, в пробе жить по–другому сделает много ошибок, за которые придется отвечать если не перед воспитателями, так перед собой. Душан любил свободные и самостоятельные решения, говорил, не льстя, правду, часто в ущерб себе, но при всей своей независимости от внешней среды глубоко в душе он всегда чувствовал уважение к устоявшемуся, к порядку, боялся нового из–за своей неспособности быстро и без ненужных трений войти к людям в доверие и им доверять.
Пока Душан сидел на листьях, все еще пребывая в меланхолическом настроении, Ямин вытянул прутиком молочного червяка из груши и бросил под язык, явно ожидая, что Душан удивится его выходке, затем стал жевать, а когда прожевал червяка, сказал в оправдание:
— Червяк со всего дерева собрал сок для медка! Мы в Гаждиване столько этих медовых червей поели!.. — и рассердился вдруг на Душана, толкнул его в бок ногой, словно проглотив червяка, с которым Душан его сравнивал, Ямин снова почувствовал свою личность выпрямленной и неповторимой.
— К черту твое настроение! Пусть его выносит твоя мать! Или твои друзья… которых у тебя нет. — По всему было видно, что зармитанская тишина, запах листьев, на которых они сидели, и неспокойное осеннее солнце, нагревающее его бритую голову, настраивало Ямина на агрессивный лад. — И над всеми ты иронизируешь! В театре, куда нас повезли, тебе актеры не понравились… Ты, Душан, умнее нас?! Обыкновенный вонючий огород, в котором, прости меня, ни хрена не растет у директора, ты почему–то называешь «садо–огородом». А халат, который дирекция дарит приезжему писателю Тимурову, ты называешь «фрако–халатом».
— Нобелевским фрако–халатом, — уточнил Душан и сказал это так спокойно–равнодушно, чтобы сбить с Ямина злость.
— Ладно, пусть так. А мы глупцы. То, что придумано нами, пошло и глупо. Гамбург–Берлин — тебе не нравится, банально!
— Да, глупо! И все вы занимаетесь собачьими хвостами! И бывает у верблюда слюна, ядовитая слюна — вот вы чем озабочены!.. Вам бы ослиц ставить мордами вперед и… — Душан плюнул. Он говорил все это, как–то дурашливо улыбаясь, шутовским тоном, чувствуя, однако, что не это его трогает, не это злит — к нему снова возвращалось то странное состояние легкой оглушенности, которая словно уводила его, отрешала от всего…
За разговорами они и не услышали, как забил медный колокол в третьем дворе интерната, установленный так, чтобы звуки его долетали до самых отдаленных переулков Зармитана, где могли бегать учащиеся, которых приглашали в столовую на ужин или в «красный уголок» на читку газеты.
Читать дальше