— Да, да, — обрадованно закивала мать, радуясь, должно быть, такому взаимопониманию через оценку — проказник, а в это время уже весь класс потянулся к двум окнам, чтобы посмотреть на Душана.
Душан открыто, сдерживая смущение, глянул на Пай–Хамбарова и на всех остальных в окнах, и, обменявшись взглядами, почувствовал облегчение, как почувствовала его вдруг мать, увидев воспитателя. А когда Пай–Хамбаров вышел к ним, оставив шумный класс без присмотра, Душану сделалось я вовсе хорошо, ибо почувствовал он что–то привычное, даже родственное во всем облике своего воспитателя, какую–то мягкость и слабость, что–то меланхолическое и странное.
И рука его оказалась совсем легкой, почти без веса, когда положил он ее на плечи Душана, чтобы, предупредительно наклонившись, выслушать мать.
— Вот привела к вам… оставляю, — сказала мать, и только, должно быть, само обаяние, исходящее от Пай–Хамбарова, мешало ей заплакать.
— Славно и хорошо, — ободрил Пай–Хамбаров, еще раз взглянув на Душана и не убирая с его плеча руки. — Сегодня мы его не возьмем в класс, пусть отдохнет и побегает по двору, привыкая… Ты свободен, мальчик, — сказал он Душану, и в том, что он назвал его не по имени и не строго: «учащийся», был, наверное, тоже свой смысл, желание сказать Душану: если ты столько дней готовишься к приезду сюда, рвешься через любопытство и страх в сумасшедшей гонке, устроенной матерью, через дворы и коридоры, тесноту и волнения, все так… но все равно этим «ты свободен, мальчик» надобно подчеркнуть, что ты еще не наш, надо напрячься, доказать, что ты достоин принятия и любви…
Душан обиделся на Пай–Хамбарова и пошел за матерью, а она, словно ее давно приняли здесь и полюбили, легко повела его обратно во второй двор, где была комната отдыха его класса. А когда усадила в комнате за стол, стала вдруг быстро прощаться, не мигая, властно глядя ему в глаза, сказала: «Я тебе верю… очень верю… Знай, это недолго, в воскресенье я опять приеду», а Душан слушал ее, и не было в нем ни сострадания, ни жалости, и таким спокойно–равнодушным остался в комнате. И видел потом из окна, что мать почему–то пошла не к выходу, к первому двору, а обратно к третьему и вернулась оттуда, разговаривая с Пай–Хамбаровым.
«Не мать же остается, а он был так холоден ко мне, — подумал Душан, все еще обижаясь на Пай–Хамбарова, даже ревнуя его. — А с ней идет уже два раза…» — подумал и успокоился, решил, что совсем неплохо иметь учителем Пай–Хамбарова, ведь в той школе, откуда его забрали обратно домой, его учила женщина, и, может, поэтому все считали его неспособным. Здесь же, где начнется все заново, он попытается преодолеть и это — медлительность и лень.
Эта мысль могла его порадовать и успокоить, если бы не странное состояние, которое Душан испытывал сейчас, сидя один в тишине комнаты, — какая–то оглушенность, будто чем–то вязким и плотным, не пропускающим внешние звуки, заложило уши и всю голову — слышен был только звон, идущий изнутри усталого тела.
Пока Душан ехал сюда и шел через коридоры по дворам интерната, его отпускало, становилось легко и свободно, но потом опять чье–то обидное слово или жест, новое волнение или ожидание сжимало его всего, чтобы стал он вновь бесчувственным от смутного, все накатывающегося внутреннего беспокойства.
Желая понять, что же с ним творится, он смотрел на стены, на шкаф с книгами и столик в углу, где были сложены игры, проникаясь ощущением уже знакомого и виденного — этой комнаты, двора, коридора, стен и переходов, всего, что было им прежде никогда не виденным, незнакомым. И вот — странно — вновь пришло к нему ощущение того, что все это он видел уже, среди всего был и пережил и ничто теперь из увиденного не могло его взволновать и порадовать. Отчего? Может, кто–нибудь в роду, скажем, прадед, был в таком же дворе и, как и Душан, пережил знакомство с миром классных комнат духовной семинарии, кто знает? Не значит ли это, что в ощущениях каждого последующего из их рода, как готовое, столько пережитого опыта, страсти и страданий предыдущих, что для таких, как Душан, уже не остается ничего, а если остается для переживаний, то так мало, что еле хватает энергии лишь удивиться и восторгнуться раз. После этого последнего восторга вся мера неузнанного и неразгаданного исчезает, чтобы захирел и погиб весь род без новых эмоций от тяжести всеобщей разгаданности.
Сейчас Душану, спокойно сидящему в комнате отдыха, все прошедшие волнения казались такими неестественными, будто вся эта суматоха была не с ним, ибо чувствовал себя так, словно давно жил в интернате, а эта женщина, которая уже несколько раз, ворча, заходила, чтобы вытереть пыль со стола, поставить ведро в углу, лишь усиливала чувство давнего и постылого существования.
Читать дальше