“Покаяния, – говорил Жестовский зэкам, – выстроили все мои отношения с миром, можно даже сказать, что и физиологию. Я и потом чуть не до семнадцати лет знал за собой, что грешу только теми грехами, что за неделю не успеют заматереть, сделаться непростительными. А дальше воскресная исповедь поразит их, как Георгий Победоносец змия. Так и жил многие годы, убежденный, что укрыт, надежно защищен от всего страшного и непоправимого. Но потом, – говорил Жестовский, – что-то в этой конструкции поломалось”.
Его, Жестовского, грехи, словно не замечая, стали переступать через причастие, как он и боялся, расти, матереть, что, кстати, он и сейчас считает за данное лично ему свидетельство силы антихриста. Оттого таинство исповеди и утратило прежнюю силу, начало делаться безблагодатным.
“Первый арест, – продолжал Жестовский, – к тому, как я понимал жизнь, мало чего добавил. Следствие продлилось неполный час, всё было ясно как божий день. Я принимал участие в торжественном отпевании полковника деникинской армии, чуть ли не полгорода видели, как шел за катафалком, и был уверен, что меня расстреляют. Тем более что в те дни красные, вернув город, расстреливали людей ни за что, а тут, что ни говори, прямое сотрудничество с врагом. Но в итоге ревтрибунал приговорил меня лишь к двум годам заключения в тюрьме, что, – объяснял Жестовский, – трудно было не счесть за чудо.
Совсем другая история, – продолжал их наставник, – когда меня арестовали второй раз. Дело было уже не в Воронеже, а в Москве, Гражданская война давно закончилась, шел двадцать пятый год, вполне благополучный. У меня, – продолжал Жестовский, – всегда было живое воображение. Я отчаянно боялся любого насилия, в первую очередь, конечно, избиений, пыток, которые оно рисовало мне в мельчайших подробностях, тем не менее целый месяц запирался, ни в какую не желал сотрудничать со следствием. А потом будто прорвало. За несколько дней допросов я выложил всё, что знал, после чего совершенно неожиданно почувствовал такое же облегчение, как раньше после исповеди. То есть ту же самую нутряную чистоту.
Потом в ссылке я не раз к этому возвращался, думал, откуда она, и пришел к выводу, что и англосаксонское право требует от подсудимого говорить правду, только правду и всю правду. То же и в Писании: нигде не сказано, кому и когда ее надо говорить, а когда не надо. Наоборот, везде речь о том, что Высшей силе правда угодна. С тех пор так и повелось, что на допросах я не запираюсь, с радостью выкладываю, что знаю и обо всех, о ком знаю.
И, наверное, следователи, – продолжал Жестовский, – ценят мою искренность, думаю, что в моей правде, кроме прочего, они видят подтверждение своей правды – и за это мне благодарны. Оттого, хотя случалось, что обвинения, которые против меня выдвигались, иди дело своим чередом, должны были кончиться пулей, они так писали обвинительное заключение, что в последний момент приговор смягчали. Ну вот, – заканчивает круг наставник, – большинство моих подельников давно лежат в земле, а я, как видите, еще ее топчу”.
“Начинается новый круг, и кто-то из молодых, – рассказывает Кошелев, – кто может и крещен нянькой, но никогда не подходил к причастию, принимается выпытывать у учителя, какое оно – чувство чистоты после исповеди. Впрочем, – говорит Кошелев, – это всем интересно, как и почему родители, хотя семья была священнической, не понимали его, до семи с лишним лет не давали причащаться”.
“Дело не в том, – говорит Жестовский, – что отец считал, что мои прегрешения невелики, огород городить не из-за чего. Его друг, хороший детский врач, убеждал мою мать, что я очень впечатлительный мальчик, и может статься, что ранняя исповедь для неокрепшей натуры окажется чересчур сильным испытанием. В общем, из причастия выйдет не добро, а зло.
Но через пару месяцев после семилетия, – говорит Жестовский, – я наконец добился своего и, как мой двоюродный брат, отстояв полную обедню, пошел исповедоваться к нашему приходскому священнику отцу Михаилу. Потом, – рассказывал зэкам Жестовский, – будет ощущение неслыханного счастья, но прежде, когда я один за другим каялся священнику в грехах, чуть ли не с рождения обо всех, что помнил, был ужас – так их оказалось много, и каждый был таков, что, как бы снисходительно ни относился ко мне отец Михаил, отпустить их он не сможет. А дальше это невозможное счастье – ведь ты уже потерял надежду, можно сказать, заживо себя похоронил, но тут священник покрывает твою голову епитрахилью, дает поцеловать крест и говорит: «Ныне отпускаются тебе твои грехи, иди, сын мой»”.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу