Схлопотавший пулю Померанец как ни в чем ни бывало дискутировал со стоявшим на карнизе дома самоубийцей. И ведь что характерно — карниз был тот самый, с которого я спрыгивал в детстве, издавая предосудительные по нынешним временам возгласы.
— Значит, так вы ставите вопрос, — вился смертостойкий недобиток. Значит, вы утверждаете, гражданин… — фамилию я толком не расслышал то ли Крякутный, то ли Рекрутской, — вы утверждаете, что человек создан для счастья, как…
— И опять же — не так! — донеслось сверху. — Для умственно неполноценных повторяю еще раз: человек создан для полета, как чайка Джонатан для человечности!.. Понял, придурок?
— Та-ак… Значит, такая вот постановочка: человек по имени Натан… Что значит — опять?! Я, милейший, при исполнении, а вот вы-то кто? Как-как вы говорите? Чайник?..
— Человеко-чайка, — с трудом сдержавшись, повторил безумец.
— А аргументы?.. Ах, и это имеется! Тогда не тяните — выкладывайте!..
Суицидал выложил из карманов пижамы мелкие доказательства своего более чем сомнительного существования: пачку сухих горчичников, золотую звезду Героя, личное оружие, предсмертную записку. Избавившись от лишней тяжести, Крякутный-Рекрутской перекрестился и раскрылил руки, как ныряльщик.
— Сейчас полечу! — во всеуслышанье заявил он.
— Лети, летальный! — махнул рукой пугающе живучий лектор по распространению.
И смельчак полетел. Тело его тенью промелькнуло сверху вниз и хрястнулось об брусчатку. Ух! — восторженно вскрикнули отпрянувшие свидетели.
— Кто следующий? — обтирая платочком рукав, вопросил Померанец.
Образовалась живая очередь. Один за другим сделали попытки Иванов, Петров и Сидоров. Вслед за ними под веселый смех зрителей на карнизе возник некто Рабинович. Этот полетел почему-то не вниз как все нормальные русские люди, а куда-то вбок и в сторону, как мне показалось, в сторону Ближнего Востока.
Все, кто мог, повыхватывали пистолеты. Началась азартная пальба, но уже в белый свет, как в копеечку. Безродный космополит, по-собачьи загребая воздух руками, успел улететь в свои чертовы палестины.
Я стоял, задрав голову в немыслимо синее, как на рисунке больного ребенка, небо. Ослепительно сияли кресты. Давным-давно, когда все еще верили во что-то, над ними кружили голуби. Белые Скочины турманы. Вспархивали и камнем падали, и снова, трепеща крыльями, взлетали в такую высотень, что даже тюбетейка, Господи, падала с головы. Скоча махал жердиной с розовой тряпочкой на конце, а мы свистели, свистели, как полоумные…
И я засунул два пальца в рот, и хотел свистнуть. И не получилось. Только вытошнило.
— Поздравляю вас, Тюхин! — сказала Захарина Гидасповна из Смольного. — Подобной реакции отторжения можно только позавидовать, не правда ли, Ссан Ссаныч, — обратилась она к державшему ее под руку заместителю.
Ссан Ссаныч, замещавший в то время Захарине Гидасповне мужа, крепко пожал мою мужественную, как он выразился, руку и посетовал на то, что ему лично отторгать решительно нечего. «Но вот то обстоятельство, — сказал он, — что вы, Тюхин, почему-то стоите опять в самом хвосте очереди, и это несмотря на героизм, проявленный под Кингисеппом, а также личное знакомство и даже любовь дорогой Идеи Марксжновны, вот это, Тюхин, не может не вызвать самого решительного протеста с нашей стороны». А когда они оба заметили вдруг, что жизнь, как это ни странно — идет, а часов у меня на руке — замечу попутно, снятых профурой Даздрапермой — нет, она Захарина Гидасповна — вынула из сумочки золотые карманные котлы знаменитой швейцарской фирмы «Мозер» и под аплодисменты вручила мне их с пожеланием дальнейших подвигов и успехов. Я открыл крышку и обмер. И вовсе не потому, что на крышке имела место изящная, с вензелями гравировочка: «В. Тюхину-Эмскому — поэту и певцу от благодарной Партии» — нет, совсем не поэтому. Хотя и это — сами понимаете! Но время, время, которое было на циферблате — 6 часов 01 минуты — оно заставило меня, заполошенно всплеснув руками, броситься к условленному месту и только споткнувшись об лежавшего ничком Померанца — на этот раз шальная пуля попала ему прямо в сердце — только упав и снова взглянув на часы, я сообразил, что паника несколько преждевременна — стрелочка, хоть и бежала вприпрыжку, но совсем в другую сторону, нежели на «роллексах», а следовательно — я успевал как раз вовремя. Чика-в-чику, как говорили в нашем дворе…
…И когда я на цирлах, как шестерка, бля, подошел к заколоченной крест-накрест двери деревянного сарайчика и, обмирая, потянулся к ручке, он вдруг отчетливо, будто стоял за спиной, сказал: «Эх, Тюха-Витюха, давай, что ли, закурим, Витюха!». И я даже, знаете, оглянулся, хотя, конечно же, знал, что этого не может быть, что его нет, что это мне мерещится — я огляделся по сторонам, — мало ли, — и ничего подозрительного не обнаружил, и только тогда — шепотом, правда, чуть слышно, но ведь вслух же, вслух! — ответил ему: «Не курю, дядя Минтемир». «Поди, и не пьешь, секим башка?» — засмеялся он. А мне было не до смеха, я вздохнул и сказал: «Теперь и не пью…». «Совсем яман, — покачал головой Рустемов отец-дворник Гайнутдинов. — Плохо, — сказал он, — ладно хоть помнишь, не забыл…»
Читать дальше