Знаменитый русский умник, как когда-то Парацельс, закопал в землю сперму, кости, кожу крысы, думаю, что крысы, с которым его гомункул должен был стать гибридом, удобрял все это навозом сорок дней, и вырастил двенадцатидюймового человечка-путина. А потом человечек от него сбежал, решив, что шкуры крысы ему вполне достаточно для всевластия. Ну и вот. Ну и вот. Знаменитый русский теперь, наверное, стыдится и не хочет помнить. Он лечится теперь чем-то хорошим и страдает, что времени для хорошего остается мало. Здесь, в этом узком месте стыда, где столько нас всех, что не протолкнуться, я его понимаю. Лучше бы этого всего не было, лучше бы не впадать никогда в страхи и тщеславия, лучше бы без бедности и голода, без всего, что как будто заставляет нас создавать движения, пропитанные навозом и взросшие на чужих костях. В этом узком и темном месте стыда я не могу его проклинать. Но не могу простить. Ни его, ни себя, никого. «Я вас знаю», – говорит этот не проклятый, но и не прощенный русский. Я пожимаю плечами. Этот жест называется «вряд ли». «Знаю, – настаивает тот. – Вы – писательница».
Это звучит неожиданно и сбивает меня с ног. Нет, я, конечно, не падаю. Но снайперская винтовка или пистолет, я еще не решила, что именно, не так уверенно держится в моей руке. Неожиданно. Обычно «я вас знаю» начинается и заканчивается «матерью вот этого прекрасного сына» или «вот этой чудесной дочери». Иногда «я вас знаю» выливается в разговор о Рите, о копии Риты, о приключениях Риты. Бывает, что я опознаюсь миром как преподаватель или журналист. Некоторые обнаруживают во мне антрополога. Но чаще всего я размываюсь до множественных множеств, до неловкой неточности в идентификации и застывшем вопросе: «Вы кто? Как вас представить?» Эта русская подделка под Бомбаста фон Гогенхайма попадает точно в цель. Когда-то давно я хотела быть писательницей. Когда еще умела хотеть, когда думала, что это не стыдно.
«Да? Я прав?» – настаивает он. «Может быть», – говорю я, думая о том, могу ли я его убить. Вот сейчас, уже после всего, что было и что было сказано? После короткой жалости к его, к нашему, ко всехнему прошлому несовершенству? После яркой вспышки радости от негодного, вражеского, случайного признания?
Я не знаю. Но скорее да, чем нет. Он взрастил гомункула, и кровь стала возможной. Много-много крови. Не реки. Ставки – искусственные водоемы – настоящей русской войны. Скорее да, чем нет. Потому что иногда правильно, чтобы знаменитого русского не было. И меня чтобы не было. «Ну что вы, – говорит мне кто-то в клинике. – «Разве можно так упрощать? Он – человек-эпоха».
Да, но есть эпохи, которых бы лучше не было. Я мысленно поднимаю пистолет, все-таки, да, пистолет. И стреляю ему в шею. Потом мы еще будем видеться и не обменяемся больше ни одним словом. Потому что – как? Как разговаривать с человеком, в шее у которого дыра двадцать второго калибра?
Словенка-мать и араб-сириец-отец с ним не здороваются. Вообще и никогда. Я думаю, что они его тоже за что-то убили.
* * *
Снег очень хорош на открытках. В раме большого или маленького, как у меня здесь, окна, он похож на живую картину: можно целый день смотреть, не отрываясь, и соглашаться с возможностью волшебства. В ногах снег – предатель. Мокрый, скользкий, несговорчивый и упрямый, неисправимый хулиган. Он ведет себя, как ребенок – падает на голову, лезет в рот, норовит толкнуть и посмотреть, как смешно ты упадешь. Зиму надо пережидать на открытках. Но мне положено ходить. Ходить, а не убегать. И я каждый день выхаживаю что-то неважное, потому что постоянно натыкаюсь на улицы, которые начинаются или кончаются просто на перекрестке. Мне не понятно почему. Я люблю длинные улицы, ровные, чтобы километров двести – из одного города в другой, потом в третий – можно было дойти пешком, ориентируясь только на номера домов.
Но здесь улицы превращаются друг в друга прямо на перекрестке. Это диссоциативная фуга. Уличная диссоциативная фуга. Больной может зайти в метро одним человеком, а выйти – совершенно другим. При этом больной не помнит, кем он был, когда заходил в это злосчастное метро. Помнят ли улицы, что до светофора они носили совершенно другое имя? Считаются ли они больными? Лечат ли их? Или улицам можно постоянно становиться кем-то другим?
Не надо ничего говорить, Марк. Потому что буду говорить я. Золотые часы на цепочке, да? У Андреаса? Что ты делаешь, Марк? Что ты делаешь?
Зачем ты подтягиваешь сюда канувшего Григория? Я забыла о нем, о его бедном отце, о брате, я забыла о голландке, которая зачем-то его ищет. Но тут появляешься ты и заставляешь Григория жить дальше? Он добрался до Вены, а не до Нью-Йорка? Кто-то взял его себе в мужья? Родил с ним детей, дождался внука, которого бросила ветреная Мегги?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу