Она так орала на Марка, эта безумная Рита. Она так орала, как будто это он бил ее кулаком в лицо. Она орала Марку и мне: «Вы не понимаете. Он извиняется! Он потом всегда извиняется, всегда. Я всегда этого ждала, чтобы извинялись. Я так побеждаю. Это я не я, а он плачет и растирает по лицу сопли, это он стонет и рыдает. Это он говорит: «Я больше не буду». Вы не понимаете! Он не будет, а я – буду, наконец-то я буду…»
«Мы понимаем, Рита, – говорила я. – Но… Но если страшное все-таки случится, то это просто убьет нас всех…»
…Библиотеки, аудитории, столы, фломастеры для доски – все это нельзя было взять с собой. Каждой твари – по паре. Зато можно было вывезти людей и надежду. Не сбежать от войны, а победить. Ну или попробовать. С чистого листа, не омытого кровью, ну, почти, почти. С чистого листа попробовать без всяких глупостей, без сессий с «вот этому мальчику надо бы поставить», без должностей, розданных в кормление, без гнусного бормотания о небывалом рассвете инновационных технологий. Можно было попробовать по-другому. Удивить и удивиться самим. Было так страшно, так страшно, но и хорошо тоже было. Улитка. Да, улитка. Дом, унесенный на себе.
Когда страх прошел, вода схлынула и суша стала плодоносящей землей, ректор сразу украл. Списал сначала туалетную бумагу. Потом – четыре раза – украл вывеску с названием. Милые восхищенные нашим мужеством европейские благотворители стали наперебой давать деньги. За вывеску с красивыми большими буквами – синими на благородном сером фоне – заплатили сразу четыре фонда. Одну мы, конечно, сделали и повесили. Остальные были украдены и после этого ни ректор, ни команда его единомышленников остановиться уже не могли.
«Ной, – цитирует Марк, – начал возделывать землю и насадил виноградник; и выпил он вина, и опьянел, и лежал обнаженным в шатре своем». – «Да, – соглашаюсь я. – Крыть нечем».
«Вот и хорошо, – улыбается он. – Кто Ной, мы поняли. Кто Хам? Кто из нас Хам, указавший братьям на воровство туалетной бумаги? Кто из нас будет проклят и станет рабом рабов у братьев своих? И зачем ты меня все-таки дергаешь всю ночь и будишь в такую рань? Я очень злюсь, я очень злюсь, заворачиваюсь до кипятка. Я не понимаю, почему мы делаем это, если нет никого, кому это нужно, и если нет ничего, что бы заставляло нас… Почему мы не спим?»
* * *
«Ни вида, ни величия», – говорили женщины нашей семьи, если хотели указать кому-то на недостатки внешности. «Ни вида, ни величия», – они поджимали губы, качали головами и это означало, что надо снять – все это не нарядное, как будто уже кем-то ношенное, все это не бросающееся в глаза и не говорящее о своей цене, о семейных возможностях, о пышности и благородности вкуса. Снять и не позорить, потому что – люди. Люди скажут: «Фу, как не красиво, и на какой такой помойке вы нашли эту одежду? Фу…» – скажут люди и будут тоже качать головами. А потом, наверное, откажут и не займут спичек, соли и хлеба к ужину. Эта сложная конструкция взаимодействия с людьми заставляла Риту обмирать в магазинах и покупать что-то такое, что носили и одобряли ее подружки и женщины нашей семьи. Еще маникюр. Оказалось, что руки – это лицо женщины. Руки и унитаз. Но унитаз появился позже, когда Рита едва не вышла замуж за парня, который дарил ей цветы.
Руки и унитаз. Мир представлялся ей в образе санитарно-эпидемиологического контроля. Повязки – красный крест на белом фоне – мир скрывал под пиджаками и нарядными платьями, но мог предъявить в любую минуту: «Разве это руки? Что с вашими ногтями? Срочно на санобработку!» Считалось, что приличная женщина лучше будет голодать, чем выйдет на улицу без лака на ногтях, нанесенного после самозабвенной чистки унитаза. Ну и накраситься непременно – ресницы, румяна, помада. Мир санитарных работников не терпел бледного вида. Выйти ненакрашенной – это все равно выйти голой и расписаться в своем жизненном поражении и хуже того – в болезни, смертельной невозможности жить. Мне казалось, что ненакрашенных женщин хватают прямо на улицах и отправляют в клинику, для опытов и медленного угасания. Еще я часто думала о том, что женщины нашей семьи создавали красоту с оглядкой на концлагерь, на неведомый мне опыт, в котором больных и ненарядных отправляют в печь, чтобы они не портили праздничную и победительную картину настоящего.
Ты прав, Марк, у меня нет языка. Но его нет ни для чего. «Ни вида, ни величия» – знаешь, это откуда? Знаешь, о чем? Это пророк Исайя…Ибо Он взошел пред Ним, как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в Нем ни вида, ни величия; и мы видели Его, и не было в Нем вида, который привлекал бы нас к Нему… Понимаешь? Подслушанный, украденный, переделанный под нужды рабочего класса и советской интеллигенции пророк Исайя. Для осуждения окружающего мира. Это все было про добро, про неважность, пустяшность внешнего, про правильность как будто уже ношенного. Но вот – вывернулось наизнанку и пригодилось… Вылилось в приговор.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу