Сосновскис, определенно, вытер руки об ее волосы; он замаскировал свои действия – сделал это так, будто целует ее в голову, но на самом деле – вытер руки! И она ничего не поняла. С жаром доказывала Раулю, что Америка – образец демократии и там прекрасная система здравоохранения и превосходные медицинские страховки, а этот Майкл Мур пусть идет в жопу, в жопу пусть идет и твой Карлин, и твоя трахнутая Наоми Вулф со своей брехней! Я только что приехала из Америки! Если там фашизм, то у нас – концлагерь! Я сама видела, какая там прекрасная жизнь. Не надо мне ля-ля-ля! Мур такой же пропагандист, какие были в советские времена! Ему русские платят!
Он остановился и долго стоял у канала. Когда они успели прорыть его здесь? Давно не выбирался сюда. Больше года не бывал в Кадриорге. Последний раз, когда встречался с Павлом в кафе Luik. Павел был взволнован. Ему предстояло судиться. Второе опротестование. Сам понимает, что безнадежно. Зачем тогда? Это личное. Не стал спрашивать. Бледный и нервный. Взгляд убегал вдаль. Черные злые глазки. Сам весь седой, лицо белое, глаза черные, узкие. Щурился. Черты натягивались. Точно он целился. Сидел, смотрел в будущее и проговаривал: Спустить все деньги, а потом все равно, что будет потом. Так он, кажется, говорил: все равно, что там будет потом. Он знал, что будет. Ушел. И когда он ушел, ко мне подошел бомж. Попросил ручку. На столике передо мной лежали блокнот и ручка (я смотрел на них и тихо ненавидел – боролся с соблазном заказать вина). Бомж вежливо перебил это настроение. Он попросил прощения, сказал, что ему нужно кое-что записать. (Ого!) Я дал ему ручку. На газетном клочке, притулившись на скамейке, нацарапал какой-то телефонный номер. Я не стал брать ручку обратно, потому что он был грязный. На руках была сыпь (ожог? обморожение?). Оставь себе, сказал ему по-эстонски. Не надо возвращать. Обиделся, возмутился: мне чужого не надо, – перешел на хороший твердый русский. Это подарок, нашелся я, и бомж поблагодарил: а ну в таком случае бла-го-да-рю, – и кепку снял манерно.
Медленные сухие листья. Перечеркивая аллею. Наискось. Как тот снег.
Почему-то он подумал о Косте: лежит сейчас в своей комнатке в спальном мешке, а сама комнатка – это кабинка, скользящая по канату над бездной. Он смотрел на один из сухих листьев, что, покачиваясь, мягко падал, и этот лист превращался в комнату Кости.
А где-то там море. Которого я не вижу. Не слышу. Но чую. Где-то там. Надо к морю. К морю. Сейчас. Пять утра, 7 декабря, 2014. И на море. И здесь. Везде. Во всей Европе. Мой день рожденья.
Он не любил свой день рожденья.
Родители заставляли наряжаться и наводить дома порядок, помогать готовить и накрывать на стол. Он очень рано – уже лет в десять – все это возненавидел, и даже подарки не спасали. С тех пор как ему исполнилось шестнадцать, он не отмечал: поговорил сначала с отцом, тот пожал плечами – «как хочешь», уговорил мать, она расстроилась, жене не пришлось объяснять (Аэлита всегда поздравляла, в прошлом году прислала эсэмэс). В декабре он себя ощущал как собака соседей, которых давно нет. Они были старики. Говорили, что собака (как же ее звали?) в декабре начинает прятаться в ванную комнату. Боялась фейерверка и петард.
Семенов бросал писать в декабре. Не позволял себе впадать в мечтательное состояние. Потому что невыносимы были петарды. Неожиданно взрывались, вырывая из забытья. Он дергался. Так можно до инфаркта себя довести. Или ракета! Идешь, обкатываешь строфу, подбираешься к рифме, тебе кажется, что ты поймал ее, и, чтобы окончательно удостовериться, что все части подогнаны, ничто не сбоит, прощупываешь каждое слово, как перебирают четки, и вдруг над твоей головой раздается сухой треск – огни, все небо в огнях, – смотришь ошалелый и не понимаешь… Мысль обрывалась, как раненая, уползала в нору, откуда ее было не достать. Семенов старался к декабрю закончить все, с чем он возился (хотя бы в уме). Он настраивался на иной лад. Загонял поэзию в стол. Быстрым трезвым шагом шел в магазин. Бежал на автобус. Никаких стихов, никаких записок. Не брал с собой блокнот. В автобусах не садился, чтобы не убаюкало. Таким он себя не любил. Казался сам себе чужим. Появлялись пошлые мысли-шутки.
Ненавижу зиму.
Зимой, как никогда, тянуло выпить; держался, но по весне срывался, всегда по весне…
Памятник Крейцвальду. Птичий помет на лбу. Пруд спокоен, как зеркало Лавкрафта. Посмотреться? Плохая примета. Кто сказал? Вода зеленая. Посмотреться и увидеть на себе саван.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу