Разговаривая со мной в сумрачном сквере, куда она попросила меня срочно прийти, она, как обычно, избегала смотреть мне в лицо: я чувствовал исходивший от нее запах псины и различал на ее одежде прилипшие собачьи шерстинки, но я помнил, что все это временно — и запах, и шерсть, и нужда, и псарня в малогабаритной квартире — все это будет свернуто и забыто, как только они с мужем разбогатеют; она глухо мне говорила — ведь первое, что мать сделает, позволь мы ей туда поехать, заявит о том, что он ненормальный, потребует собрать медицинскую комиссию, будет биться в истерике и заставит их всех ей поверить, заставит не только отпустить его из-под стражи, но и заставит их его демобилизовать, но они демобилизуют-то его, как сумасшедшего, как шизофреника неустойчивого круга, и ему сделают пометку повсюду: и в паспорте, и в военном билете, словом, везде, и тогда на нем можно будет поставить крест — и говорила — мать на все пойдет, она будет ослеплена и нельзя от нее ждать, что она станет задумываться над последствиям — потом она мне сказала — наверное, лучше, чтобы он отсидел срок, если его вообще посадят; я ей сказал — тебе все равно очень скоро придется ей об этом сказать; она сказала — да, после суда я ей об этом скажу — и спросила — его посадят?
Я сказал — если будет суд, его не могут не посадить; и тогда она мне сказала — я думала сегодня весь день, я думала и поняла, что все мы чем-то защищены от бед, от полного края, кто-то умом, смекалкой, кто-то деньгами. Кто-то судьбой, а все вместе — изменчивостью, изворотливостью. А он-то ничем не защищен, потому что всех нас можно расплавить и переделать, и вразумить, а вот его-то нельзя вразумить или, там, расплавить, нельзя его втиснуть в иную форму, придать ему иной вид, сделать его меньше, чем он есть или согнуть в том месте, где все гнутся, и потому, ни мне, ни твоей, ни моей матери, ни тебе, даже с твоим изуродованным лицом не было и не будет никогда так тяжело, как ему — и сказала — а это сила, чертова его сила, которая его пальцам позволяла, как щипцам для колки орехов, крушить их скорлупу, которая проявлялась у него уже в десять лет, эта сила и есть его главная беда, потому что она разместилась в нем, вытеснив совершенно все — и ум, и душу — проникла и укрепила даже те места тела, в которых человек испокон веков был слаб, и вот она-то его и погубит, а заодно и еще кого-нибудь, кто попадется ему под руку; я ей сказал — пожалуй, что так — я смотрел на нее сбоку, и профиль ее словно начал размечаться, тяжелеть, и я почувствовал нечто неуловимое, какое-то тревожное изменение, как перед дождем, и это нечто толкнуло, заставило меня сказать — надеюсь, хоть эта история на некоторое время отвлечет тебя от твоих поганых собак — и этих слов она мне так и не простила, она просто встала со скамейки и молча ушла.
Спустя несколько дней я узнал, что в этот день она заночевала у своей матери, которая мне потом сказала — представь себе, прямо перед ее приходом я случайно раздавила в ванной комнате маленького паука и сразу подумала — не миновать несчастья — и вдруг она приходит и говорит, что переночует у меня — и сказала — представь себе, как я обрадовалась.
Он рассчитывался с ними в конце дня, тщательно, сосредоточенно подсчитывая количество убитых в доме мух, за каждую из которых платил по копейке — они не стирали их со стен, дверей, окон до тех пор, пока не был произведен подсчет; затем они приносили ему старые ржавые банки из-под консервов, чтобы он произвел не менее тщательный подсчет колорадских жуков, снятых с кустов картофеля, и он, вооружившись тонким прутом, склонив худое строгое лицо над банками, сжимал бледные губы, впившись взглядом в шевелящуюся массу насекомых, все также тщательно, сосредоточенно считал, покрываясь холодным потом всякий раз, когда безошибочная интуиция, взращенная тремя войнами, подсказывала ему, что он посчитал одного жука дважды, ибо, если за каждую убитую муху он платил по копейке, то за одного жука платил две, и уже никак не мог позволить себе ошибиться. Потом они обливали жуков бензином и присев на корточки, поджигали, глядя на дрожащие язычки пламени и на черный дым, а он стоял в стороне, под высокой грушей, на том месте, где обычно закапывал слепой кошачий помет, опираясь на толстую гладкую палку, делая вид, что смотрит в сторону болота, а на самом деле внимательно наблюдая за тем, чтобы жуки были сожжены все до единого, потому что думал — они ведь могут подсунуть мне под нос завтра тех жуков, что были пойманы сегодня, понятно, не для того, чтобы разжиться деньгами, а чтобы досадить — а потом думал — чтобы отомстить — и думал — чтобы отомстить мне за честность.
Читать дальше