За ним простирались годы подземной жизни, привычка к опасности и телесной несвободе; за ним стояли несбывшиеся надежды хорошей утренней поры, которую он уже прожил. Впереди лежало будущее время, холодное и однообразное, как зимнее поле в пасмурный день. Но нерастраченная энергия билась в крови Кердоды, иная, просторная жизнь, которую никогда уже нельзя было пройти, врывалась в слова заговора:
— Годи, казаченьки, горе горевать!
И Ткаченко ясно вспомнил, как лет пять назад Кердода собрался ехать за границу, на фестиваль в Австрию, куда впервые ехал его народный хор. Наверное, он тогда чувствовал, что если поедет, то его судьба переменится, потому боялся многих случайностей и даже боялся вспотеть в шахте, чтобы не простыть на сквозняке. Его нерасторопность, должно быть, задела бригадира Лебеденко, тот не смог ничего поделать и воодушевить Кердоду на трудовой героизм. Они попросту не поняли друг друга, приводя неотразимые доводы в свою пользу. Конечно, Лебеденко ничего не стоило посмотреть сквозь пальцы, и попроси его Кердода по-человечески, он поехал бы в эту Австрию без всяких разговоров. Но он не просил. Ему в голову не пришло, что надо просить. Он только удивлялся и возмущался, почему Лебеденко не хочет его понять. Он сам наперед решил, что нужно делать, и ему не требовалось одобрение бригадира. Они поругались. «Ты трутень», — по-видимому, так сказал Лебеденко. «А ты кулак!» — ответил Кердода. Потом вмешался Бессмертенко, и Кердода вместо заграничной визы получил выговор. А хор пел в Австрии очень хорошо и, вернувшись, превратился в профессиональный ансамбль. Понятно, что Кердода в его состав не попал. С тех пор он перестал петь.
Все это было в действительности примерно так, как вспомнил Ткаченко, только не было мстительной озлобленности Кердоды, она появилась незаметно, как седина в волосах, и было трудно связывать ее с какой-то одной причиной.
Но Ткаченко понял, что вспомнившаяся история как-то объясняет Кердоду. Он нашел ключ, его версия была правдивой. И у Ткаченко родилось чувство завершенности. Он постиг повесть чужой жизни, воссоздал ее из случайных обрывков, и теперь она принадлежала ему.
И он заканчивал эту повесть не злом, не местью, а торжествующей и несломленной человеческой силой. Кердода стал во главе праздника, мог ли он сейчас отплатить Лебеденко?
Нет, решил Ткаченко, уже нет, праздник не покорился озлобленности, но когда-нибудь потом… кто знает, что будет потом…
Решив так, он встал, притопнул ногой, и его голос слился с другими голосами.
Сейчас они поднялись в высокую даль, откуда стало ясно видно, что от человека уходит безвозвратно, а что остается с ним навсегда…
Тимохин никогда не думал, что Бессмертенко может заболеть. Начальник участка казался вечным. Тимохин его боялся, как дети боятся темноты. Это было болезнью.
Он попал к Бессмертенко сразу после института и в первый месяц, пока не согнулся, позволил себе раскрыть свой скромный студенческий запал — возражал против бесконечных ДПД, дней повышенной добычи, приходившихся на воскресенья. На глазах шахтеров Бессмертенко бросил ему:
— Ты живешь как альтруист!
— А что такое альтруист? — ядовито спросил Тимохин, надеясь, что Бессмертенко не ответит правильно.
Бессмертенко усмехнулся, верхняя широкая губа изломанно поднялась, нос сморщился у переносицы. Он беззлобно сказал:
— Дерьма в тебе много, вот что это такое!
Семижильный, грубый, некультурный, самоотверженный Бессмертенко быстро согнул Тимохина. Он особо не старался, получилось как бы само собой. Раз за разом у Тимохина все реже появлялась воля возражать, он отмалчивался, а отмалчиваясь, стыдился своего малодушия. Со временем стыд притупился, но боязнь не прошла, а даже стала болезненной.
Тимохин от рождения был терпеливым. В раннем детстве, после войны, он был страшно испуган, когда трое деревенских мальчишек, играясь с противотанковой гранатой, были разорваны на куски. Маленького Тимохина они отогнали на несколько метров, поэтому он уцелел. Взрывная волна контузила его. Он был покрыт кровавой грязью и теплыми внутренностями погибших мальчишек.
С тех пор у него до пятнадцатилетнего возраста случались провалы в памяти; взрослые его жалели, но ровесники с ним не церемонились — отбирали шапку, дразнили, доводили до слез. Он был тугодум, тратил на уроки по многу часов, но терпение в нем выработалось. После пятнадцати лет Тимохин выздоровел совсем. Летом он стал работать на жатве помощником комбайнера. Его первый шаг из детства в обычную жизнь был мучителен в физическом отношении. Ему пришлось просыпаться на рассвете в тяжелом отупении. Целый день до темной ночи, исключая короткие завтрак и обед на кромке поля у лесополосы и быстрые перегоны комбайна с одного поля на другое, он работал при машине. Тимохин очищал мотовила от намотов мышиного горошка или вики, вел комбайн на прямых участках, ремонтировал, когда требовалось бить кувалдой, ловил заправщик и делал ту подсобную простую работу, на какую был способен. Днем от поля поднималась туча пыли, и ночью при свете фар пыль казалась туманом, в ней летало множество мошек. Непрерывный рев, грохот барабанов, шнеков, соломотряса сопровождал Тимохина всю жатву.
Читать дальше