«Долгая история», — сказала Лена, покривившись от того, что кличка Снаружа так к ней прикипела.
«Но ты уж объяснись. Мне кажется, что я теперь имею право быть в курсе после того, как меня отметелили».
Лена стала объяснять про однокурсника, про стишок, но незнакомец догадался на лету, где-то на первой трети Лениного рассказа: «Так это из-за стишка. Я его помню, кстати, то есть конечно, так не помню, но помню, что читал такой. А про Лисью гору, извини за вопрос, тоже твое? Просто было бы забавно. Тогда целый пак текстов кто-то из нашей компашки нахоботал, было видно, что одного автора. Там и про Волоколамск было, и про Лисью гору. Твое?»
Лена кивнула, а незнакомец рассмеялся радостно. Это был такой смех, будто Лена играла в детстве в каком-нибудь фильме, популярном тогда и почти забытом, а собеседник узнал в ней ту юную актрису. «Мое уважение, — сказал он. — Хорошо я тогда в компании ширялся, коротнуло меня так, что аж в больничку пришлось отъехать с подозрением на инфаркт. Оно, главное, такое, не только чисто приход, но еще с эстетической точки зрения мощное, притом что простое. Понятно, почему они все забегали, звонить стали, выяснять стали, как я с тобой познакомился, не поверили, что ты просто ко мне подошла, обещали вторую руку сломать. И тут, знаешь, приплывают Ройзмановские дельфинчики, некий Дюша-Сани — мордоворотина такая, глаза добрые-добрые, как у Ленина из анекдота про бритвочку, по второму разу выясняет у меня, что к чему. Я ему отвечаю, а сам думаю, вот неделю назад ведь смотрел сюжет, где этот Дюша какой-то репортаж о закрытии наркопритона освещал, а с ним и Ройзман бицепсами сверкал из свой футболочки. И они с совершенно серьезными лицами говорили, что стишков в городе не допустят, что сначала стишки, трава, а потом героин. А тут разговор идет в плоскости, что не стишки плохо, а договариваться надо, что без спросу можно тоже в сюжет местного ТВ попасть, где тебя за шкирку будут ребята в кожанках держать, а Шеремет будет описывать, какая ты бесполезная мразь, ох. евшая от безнаказанности, и сколько лет ты теперь проведешь за решеткой, если цыгане, или кто там крышует обычно, не занесут судье. А я…»
Незнакомец хлопнул себя по лбу и сказал, что в подвале ему в голову пришла очень смешная мысль, но он не засмеялся, и еще подумал, что надо ее не забыть, но, понятно, что тогда эта мысль вылетела у него из головы сразу же, потому что много было всего, что отвлекало: беседа с бандитами, побои, боль в руке, попытка ухватить больше деталей из происходившего спектакля. Эта мысль была, что вот, плохо сидеть на табуретке в углу, бояться того, что происходит, и того, что может произойти, но как бы ни жутки были бандиты и их чувство некой правоты в том, что они делали, насколько было бы беспокойнее ему, если бы это были не бандиты, а сотрудники милиции. Милиционеры так же могли сломать ему руку, даже грохнуть могли сгоряча во время допроса (такое ведь вполне случалось то и дело), но если бы не грохнули, то выйти на свободу Ленин подельник смог бы не очень скоро. «Такое чувство сопричастности. Как среди своих оказался. И вообще, — понял он, — кажется, это в подвале было очень смешно, хотя было совершенно не до смеха, а сейчас до смеха, но что-то уже как-то не передать это чувство. Будто шутку пытаешься пересказать, а она именно ко времени и месту привязана, так что нужно сразу и время и место объяснять, и видишь, как слушатель скучнеет на глазах, а потом вежливо подсмеивается. И еще ведь мысль была, что вот эти люди умеют изобразить, что занимаются важным, серьезным делом, менты могут изобразить, что таким делом занимаются, почему я не могу это показать? Почему я сам себе кажусь несерьезным? Чувствуют ли другие люди себя так же все время среди людей, занятых чем-то важным?»
Мелькнула в рассказе незнакомца кличка Снаруж, до которого дозвонились, прочли ему стишок, ждали его вердикта, договаривались о компенсации за работу на чужой земле, Снаруж, судя по разговору, выторговывал для Лены какие-то преференции и что-то обещал бандитам Екатеринбурга, уверил их, что сидящий у них в подвале дилер — надежный человек, раз уж Лена с ним связалась. «А они на меня смотрели, как Кузьменков на литературный процесс», — сказал незнакомец, так что Лена не утерпела и спросила наконец, как его зовут и чем он занимается.
Побитого подельника звали Дмитрием, он считал себя причастным к писательству, потому что давал на гора по нескольку фантастических произведений в год под разными именами: притом что истории про студентиков и студенток, которые попадали в космические и волшебные миры, а потом становились в этих мирах справедливыми императорами или просто героями, и тому подобное, он хотя и считал полноценной литературой, но ему все равно было неловко. «Тут дело такое, что даже и трудно объяснить, — сказал он и тут же, как полагается, принялся объяснять: — Ну, вот пишешь и понимаешь, что ты далеко не Федор Михайлович, не Иван Сергеевич, и на тебя в союзе писателей смотрят и говорят, что ты не Федор Михайлович. И все дело как бы в том, что тематика у тебя игривая. Вот, например, скандальная старушка околоподъездная, которая еще со времен Сталина мастерски гнобила соседей, так что они жрали друг друга поедом, когда оказывается неким образом в теле королевы темной империи, на которую уже крысят все окрестные государства, мастерски стравливает эльфов с гномами, эльфов с эльфами, гномов с гномами, а потом удовлетворенно наблюдает за результатом, а особенно ее радует масштаб происходящего — это несерьезно. Это, повторюсь, не Федор Михалыч. Но ведь и все остальные практически не Федор Михалычи у нас, и даже не Дмитрии Наркисовичи. Единственное, что они делают серьезно — это угрюмо следуют некому канону, который как бы серьезная литература, или такая литература, которая как бы киношный артхаус, или Тарковский, в основном „Зеркало“ Тарковского. Притом что Тарковский — это ведь наркомания чистой воды. Наверняка, папашка его, который, по слухам, всю Москву своими стишками завалил, вплоть до партработников, едва ли не за деньги, заработанные на наркоте, впихнул сынулю во ВГИК. Сдается мне, он с детства его своими стишками пичкал, и результат налицо. А они этому подражают. Долго описывать, как ветер гнет травку в поле, как коровка с рыжими и белыми пятнами стоит — это почему-то серьезно. Фигу власти показывать — серьезно. Это притом, что можно уже не фигу показывать, можно прямым текстом говорить — нет! будем показывать фигу, притом что власть просто видом своего финансового благополучия показывает не просто фигу, а х…ем водит в ответ по грустным мордам этих всех несчастных людей, и меня в том числе. Вот это серьезно, да. Еще краеведение серьезно».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу