20 августа мой босс на радио сказал: «Прощай, свобода!», а я попрощался в эфире с коммунизмом, ибо переворот перечеркнул надежду на его перестройку.
21 августа выяснилось, что мы оба не правы. Завершилась эпоха, до конца которой я не думал дожить. Теперь, пожалуй, и не доживу, но тогда я этого не знал и ощутил экстаз на почве политики. В один момент оказалось реабилитированным всё, что в меня тщетно вдалбливали в школе. Впервые слова, которые я стыдился произносить, обрели смыл и право на существование: народ, родина, свобода.
Когда попытка реставрации советской власти завершилась ее разоблачением, я гордо решил, что всё было не зря: Пушкин, Мандельштам, белые ночи. Как будто две страны – державная и моя – слились в одну. В краткий, как ему и положено, но острый до спазма миг я ощутил счастье солидарности с той нищей, бесправной, замордованной толпой, которая внезапно стала народом и защитила всё, что было дорого ему и мне. Я не знал, что такое бывает, потому что даже на футболе не умею болеть за своих, да и кто мне – свои? Но 21 августа они у меня появились. Мы говорили на одном языке и об одном и том же.
В тот день я второй раз в жизни пришел в редакцию, надев галстук. До этого я так поступил, когда Бродский получил Нобелевскую премию.
– Ты похож, – от удивления съязвил тогда Довлатов, – на комсомольского руководителя среднего звена.
– Я считаю этот день моим национальным праздником, – важно объявил я, и Сергей отстал.
На этот раз праздник был общим. Прижимистый Борис Парамонов подбил меня купить вскладчину ящик шампанского и угощать коллег из восточноевропейских редакций, которые обычно выпивали в одиночку.
– Всё будет по-другому, – решили мы с Борисом и тут же затеяли радиоцикл «Веселые похороны».
План, однако, оказался преждевременным, режим обернулся зомби, и мы вернулись в привычное стойло цинизма и скепсиса. На память от иллюзии мне достался подарок друзей: камень из постамента поваленного Дзержинского. Как щепка с креста, этот обломок – свидетель чуда. Глядя на него, я перестаю стесняться того, что пережил.
Когда начались болезни, я задумался о борьбе с недугами. Медицина хороша в критических ситуациях и в больших дозах. В остальных случаях надо обходиться домашними средствами. Главное из них – оптимизм, который если не лечит, то уравновешивает промахи здоровья. Поэтому мы с женой завели семейную Книгу радостей. От других она отличалась честностью: в нее действительно попадали только радости и ничего другого. Становясь частью домашней хроники, они выросли в цене и размере. Даже сам процесс выявления хорошего оказался поучительным и оздоровительным.
– Психическая жизнь не знает лжи, – утверждал Юнг.
– Раз так, – решили мы, – то радостью является любая мелочь, годная на то, чтобы ею поделиться.
Как то: зеленый борщ, приготовленный из добытого на Брайтоне щавеля; полнолуние на безоблачном небе; перцовка под форшмак; стихи друзей; фильм, стоящий того, чтобы его посмотреть с ними; проделки любимых животных; картина, которую хотелось бы унести с выставки; первые сморчки; и ландыши тоже.
Гостивший у нас товарищ стал свидетелем утреннего ритуала. Мы записывали в Книгу вчерашние радости, включая привезенную им же хреновую настойку.
– Каждое утро делаю то же самое, – удивился он, – только у меня книга не белая, а черная, в ней хранятся неприятности, свалившиеся на меня за предыдущий день.
– Зря, – раздулся я от гордости, – всё на свете забывается, но если бедам туда и дорога, то удачи надо хранить, собирать и лелеять, чтобы мы могли оценивать собственную жизнь по ее лучшим, а не худшим проявлениям.
Но радость, как уже было сказано, не счастье, а его суррогат.
– Я ненавижу настоящее, страшусь будущего и люблю прошлое, – говорил Оруэлл.
Когда я наконец пошел в школу, мне не рассказывали про Оруэлла, но я сходился с ним в неприязни к настоящему. Прошлого у меня практически не было, а в будущее я, начитавшись всё тех же Стругацких, стремился всеми фибрами малолетней души.
Теперь всё поменялось. Я не люблю своего прошлого и, когда никого нет рядом, тихонько вою, вспоминая нелепые глупости, которые сделал, сказал или написал. Что касается будущего, то оно перестало меня волновать, и не только потому, что от него мало осталось. Перемены, которых в школе я так ждал, теперь меня тревожат, грозя оставить не у дел. Я знаю, что будет, понимаю, к чему идет, и меня не утешает даже перспектива жить вечно.
Читать дальше