В перестройку американские филантропы отправили в детские дома России самый калорийный продукт: арахисовое масло. В России обиделись, решив, что им послали оконную замазку, но если в России не знали, что такое арахис, то в Америке никто не видел замазки.
Рижское утро было нерешительным и необязательным. Оно начиналось не с восхода, а с того, что открывались французские двери и включалось радио.
– «С добрым утром», – говорило и шутило оно, и это значило, что наступило воскресенье, которого я горячо ждал всю неделю, хотя еще не ходил в школу.
Я нырял в постель к родителям, зная, что до завтрака далеко, да и есть мне не хотелось. Меня мучил иной – интеллектуальный – голод, и воскресное утро существовало для того, чтобы его удовлетворять.
Никуда не торопясь ввиду бесконечного выходного, отец доставал карандаш с резинкой – для исправления фальстарта – и журнал с кроссвордом. Это мог быть простодушный «Огонек», который выписывался для бабушки. Она страстно любила развороты с классической живописью, предпочитая всем школам те, где были букеты. Лучшие она выдирала, чтобы вышить такие же цветными нитками мулине. Нам доставались незатейливые кроссворды, где так часто повторялся вопрос «Спутник Марса», что напрашивался ответ «Энгельс». Об этом, впрочем, я прочел намного позже у И. Грековой.
– От игрека, – пояснил отец, который занимался моим образованием шутя и играя.
Но тогда, в постели, я еще умел читать только советскую фантастику, в основном – про Незнайку, а об остальном только слышал от мамы, которая делилась со мной всем прочитанным.
Так или иначе, «Огонек» не представлял труда, из-за чего праздник слишком быстро кончался. Но раз в месяц приходил любимый орган ИТР «Наука и жизнь», где печатался «Кроссворд для эрудитов». Он бросал вызов отцу, матери, мне и Миньке, который устраивался в ногах, чтобы полюбоваться схваткой.
– Настоящая фамилия О’Генри.
– Портер, – хором кричали все, кроме Миньки.
Но это была только разминка. Дальше включался интеллектуальный мотор, который требовал решать уравнения и шахматные задачи, узнавать по цитатам умные книги, вспоминать названия старых фильмов, поэтических размеров, редких элементов и риторических тропов.
– Катахреза, – с наслаждением вписывал в клеточки отец; я вспомнил это слово, наткнувшись на него у Стругацких.
В этом турнире я был всего лишь зрителем, но меня безмерно увлекало происходящее. Весь мир готовился к тому, чтобы разлечься по клеточкам. На каждый вопрос был ответ. Я его еще не знал, Минька – тем более, мама – редко, даже отец, отточивший ум на Би-би-си, мог попасть впросак. Но где-то был кто-то, знавший всё, как в кроссворде: вдоль и поперек. Непознанное, чудилось мне, – тесный чулан знания, и я твердо верил, что когда подрасту хотя бы до четвертого класса, все мучившие меня вопросы станут ответами: и есть ли жизнь на Марсе, и когда наступит коммунизм, и как укрыть бабушку от смерти.
Счастьем, однако, было не знание, а предвкушение. Я жил накануне праздника и считал воскресное утро его репетицией.
– Are you happy? – спросили меня, когда я впервые приземлился в аэропорту Кеннеди.
– Не знаю, – честно признался я, не в силах правильно перевести вопрос.
Дело в том, что на английском он не имеет отношения к счастью, а означает: «Доволен? Ну и хватит с тебя».
Ты можешь быть happy сто раз на дню, и если у тебя это не получается, то хорошо бы поговорить с терпеливым человеком, пусть и без белого халата.
– Закройте глаза и прислушайтесь к себе. Вы ощущаете общую удовлетворенность жизнью? – спрашивает он.
– Какое там, – порчу я сеанс, – в темноте ко мне лезут неприятности и монстры, которые их приносят. Более того, всех их я знаю в лицо, а некоторых даже люблю.
Посчитав меня неизлечимым, терапевт посоветовал не закрывать глаза.
– В том числе, – уточнил он, – на окружающее, чтобы найти в нем источник того, что на вашем языке называется «счастьем».
Один раз я так и сделал.
Мимолетный укол блаженства несовместим с политикой. Интимное, как оргазм, счастье не оставляет времени на рефлексию. Тем удивительней, что я не помню даты счастливее, чем 21 августа 1991 года.
За два дня до этого в Москве начался путч, который тогда так не назывался. Никого это (происходящее) особенно не удивило. Для заставшего Пражскую весну поколения перестройка представлялась временным явлением – промашкой властей и передышкой для остальных (хочется конструкции сделать грамматически параллельными).
Читать дальше