Соня снова встала и пошла в туалет. Я взял в постель блокнот и стал писать. Я просто не мог противиться искушению, особенно в такой ситуации. Впрочем, кто знает, может быть, это было не искушение, а всего лишь попытка справиться с ситуацией отстраненно, глядя на себя со стороны.
И тут мне вспомнилось, как отец много лет тому назад фотографировал свое мертвое дитя, дочь, которую он так страстно ждал и которая умерла при рождении.
Я пришел домой из школы и, как обычно, позвонил, но никто не открыл. Тогда я отпер дверь своим ключом, вошел в комнату и увидел, что отец стоит у окна. С таким же убитым видом, как и в тот день, когда он утратил свою профессиональную свободу и сообщил нам об этом.
Но сегодня он не стал ничего рассказывать, он просто стоял у окна и молчал. Он не услышал меня, когда я с ним поздоровался, он ничего не ответил, когда я спросил, что случилось. Я тронул его за плечо, но он не отреагировал. А когда он наконец обернулся ко мне, я увидел, что глаза у него заплаканы. Потом мы оделись и поехали в больницу, но цветы не покупали. Мы прошли по очень длинному белому коридору, но в палату к маме меня не пустили. Отцу разрешили войти и, выходя, он о чем-то пошептался с медсестрой. Потом он опять прошел по длинному коридору, исчез за какой-то дверью и что-то там сфотографировал.
А еще мне вспомнилась мания отца все записывать на магнитофон, которая в последнее время добавилась к нездоровому желанию снимать все подряд фотоаппаратом и узкопленочной кинокамерой. Уйдя на пенсию раньше срока, он установил повсюду в квартире скрытые микрофоны. Все, что мы говорили, даже самые что ни на есть пустяки, фиксировалось на пленке, затем он давал нам это все послушать, словно удваивая нами сказанное. «Я боюсь и слово вымолвить, — вздыхала бабушка, вновь ощущая старые страхи, — я точно в гестапо попала».
Однако отец, записывая на магнитофон все подряд, преследовал явно не те цели, в которых его подозревала бабушка. «Остановись, мгновение», — словно говорил он, не важно, так ли уж прекрасно было это мгновение или нет. Дожидаться прекрасных мгновений человеку, почти каждую неделю выхаркивавшему ошметки своей больной печени, было недосуг. И мгновение останавливалось, и его можно было воспроизводить сколько душе угодно, хотя и за счет тех мгновений будущего, что придется потратить на его воспроизведение.
Во времена его безумного увлечения узкопленочными фильмами, которое началось вскоре после его перехода в «АРБАЙТЕРЦАЙТУНГ», если мгновения, которые он хотел запечатлеть, оказывались не столь уж прекрасны, нам полагалось делать вид, что они именно таковы. Например, в Рождество: отец исчезал за дверью детской, звонил, мы отворяли, свечи горели, мы бросались в комнату. А он подстерегал нас под елкой, держа камеру наготове, в ожидании рождественской радости, которой надлежало максимально эффектно предстать на кинопленке. «Нет, что-то вы плохо радовались, возвращайтесь-ка в кухню, вбегайте в детскую еще раз и радуйтесь как следует…»
Но теперь, приближаясь к концу жизненного пути, отец совершенно перестал ценить красоту мгновения. А может быть, стал ценить ее по-другому, просто потому, что изменилось само понятие красоты. Все существующее прекрасно, поскольку оно существует. Красота мгновения отныне заключалась для отца в том, что он еще мог его пережить.
— Как схватки? — спросил я у Сони, и она ответила, что теперь примерно каждые пять минут.
— Может быть, все-таки пора вызвать «скорую»? — предложил я и стал одеваться.
Соня тоже оделась и сунула в дорожную сумку какие-то баночки и флакончики с кремами и лосьонами.
— Мы сейчас подъедем, откройте дверь в парадной, — сказал санитар по телефону.
Потом мы сидели в «скорой», потом санитар записывал наши данные, потом мы оказались в больнице Франца-Иосифа. В этой же больнице недавно лежал отец, и нынешняя сцена разительно напомнила прежнюю, когда я привез его в больницу. Мы поднялись на лифте и остановились у закрытой двери из матового стекла. «Попрощайтесь с женой, — велел санитар, — в родильную палату вас не пустят».
Оставив Соню, я пошел по больничному саду к выходу. Было без четверти пять, на деревьях подремывали вороны. В небе висел месяц на ущербе, я поежился от холода и застегнул воротник пальто. Придя домой, я разогрел суп, выпил стакан пива и перенес в комнату пишущую машинку. Потом сел, заправил в валик чистый лист и стал писать.
Какие же ценности передал мне отец, несмотря ни на что: идею свободы, которую не сумел выбить из меня даже тогда, когда сам от нее отрекся.
Читать дальше