Сверху, первыми в стопке, он положил снимки последних лет (федеральный канцлер во время предвыборной поездки, первомайский митинг на Ратушной площади). Далее следовали фотографии времен послевоенного восстановления (заново открытая Опера, реставрация собора Святого Стефана), далее — времен оккупации (смена караула у Врат Героев, «четверо на джипе»). [38] «Четверо на джипе»(«Die Vier im Jeep», 1950) — фильм австрийско-швейцарского режиссера Леопольда Линдтберга, психологическая драма, в центре которой — сложные отношения четырех офицеров, патрулирующих послевоенную Вену: американского, английского, французского и советского — представителей четырех оккупационных властей.
Однако те фотографии, в которые я ребенком так боялся и так мечтал перенестись, лежали в самом низу, составляя самую толстую стопку. В конце концов я обнаружил, что сижу на полу, вокруг — пачки снимков, и старые фотографии я разложил поверх новых.
Одна из них влекла меня, как бездна. На ней был запечатлен кузов грузовика, в нем громоздится в беспорядке всякая военная утварь, от алюминиевых мисок до канистр с водой, а у левой стенки кузова виднеется обгоревший труп со странно прижатыми к груди, словно сведенными судорогой, руками и широко открытым ртом. Разглядывая этот снимок, я впервые за, наверное, пятнадцать лет услышал ту же странную музыку, что и в детстве, постепенно она становилась все громче и громче, одновременно пугающая и притягательная. А когда я прилег на диван передохнуть, мне показалось, что я падаю в глубокий колодец. Потом я внезапно вспомнил об отце, испуганно вскочил и позвонил маме. «Ночью, — сказала она, — его койку вынесли в коридор, ты же знаешь, что это значит». «Да, — отозвался я, — будем надеяться на лучшее», — и только повесив трубку, осознал всю двусмысленность этой фразы. Я почувствовал неприятный привкус во рту и выпил несколько стаканов воды, чтобы от него избавиться.
Когда я на следующий день пришел в больницу, коридор, который вел в отцовское отделение, показался мне длиннее, чем обычно, а несколько шагов в дальний угол просторной палаты, где стояла его койка, — сущим наказанием, ни дать ни взять проходом сквозь шпицрутены. Взгляды других пациентов представлялись мне подозрительно исполненными сострадания, их шепот в духоте палаты напоминал соболезнования, и я почувствовал, как покрылся испариной. Дойдя наконец до койки, над которой висела табличка с его фамилией, я никого не обнаружил и стал беспомощно озираться в поисках медсестры. И тут он внезапно, как неваляшка, приподнялся на постели, вынырнув из-под вороха простыней, протянул мне руку и довольно ухмыльнулся.
— Как там наша книга, — осведомился он, — когда допишешь? Надеюсь, ты не дожидаешься трагического финала. Само собой, смерть героя — вещь эффектная. Но такой радости я тебе не доставлю.
Знаешь, а ведь я приблизился к черте. Вот там, в коридоре, под неоновой лампой. Вокруг этой лампы все окрасилось черным. А под конец и свет тоже. ЧЕРНЫЙ СВЕТ! Но я не поддался. Просто не закрывал глаза, и все тут. Из упрямства, назло. И победил вчистую.
— Изменилось ли после ранения мое отношение к войне? — произносит на пленке голос отца, почти такой же, как и прежде, не тот, чужой, слабый, дрожащий, каким он наговаривал прежние записи. — Нет, не изменилось. С тем, что тебя могут ранить, на войне всегда приходится считаться. Ни один идиот не вообразит, что на войне ТАКОГО МАСШТАБА не получит ни царапины. Ты только надеешься на это, вопреки здравому смыслу, несмотря ни на что, а если все-таки ранят, но ты более-менее ЦЕЛ и У ТЕБЯ НИЧЕГО НЕ БОЛИТ, то потом, по крайней мере, поначалу, забываешь обо всем этом: о страхе, о надежде. Конечно, все это время, все семь лет, я боялся, что меня тяжело ранят. Я ведь достаточно насмотрелся на раненых, например, после в целом УСПЕШНЫХ наступлений, когда одного доставляют в лазарет с пулевым ранением в живот, другого — с развороченной грудной клеткой: тут уж хочешь не хочешь, а отвернешься. Сам понимаешь, больше всего я боялся ослепнуть в результате ранения. Но от этого, к счастью, судьба меня уберегла, даже тогда, в Боснии.
Это ранение, — говорит отец, снова вживаясь в роль заправского рассказчика, и я вижу его, как прежде: вот он, на четверть века моложе, сидит, закинув ногу на ногу, в комнате с эркером, в квартире моего детства, раскуривает трубку, выпускает серо-голубые колечки дыма, и мне это особенно нравится, — это ранение было даже не особенно тяжелым. Одна кисть была изрешечена осколками, одно время никуда не годилась, два пальца, — ну, вот, возьми, потрогай, ущипни, ущипни, не бойся, — навсегда потеряли чувствительность.
Читать дальше