Я очень мало пишу тебе о своих фронтовых впечатлениях, потому что не хочу забивать тебе голову ненужным вздором. Хорошо уже, что пока все идет как надо и я жив и невредим. Не сердись, что теперь мои письма так мало похожи на любовные. Война меняет человека, и, пока она длится, нам остается только терпеть.
Как фотограф я неуклонно совершенствуюсь, и очень этим доволен, получил много благожелательных отзывов в прессе, фамилия Хениш в моей профессиональной сфере обретает все большую известность. Решено, отныне моя фамилия будет звучать как “Хениш”, а не “Хемиш”, в Министерстве пропаганды мне дали понять, что в вермахте Великой Германии не может быть чехов. Полагаю, и ты, Розели, в девичестве Йирку, с гордостью согласишься носить ИСТИННО НЕМЕЦКУЮ ФАМИЛИЮ. По поводу будущего ты теперь можешь особо не беспокоиться. Если я правда получу разрешение на брак, то отпуск по этому случаю мне дадут всего недельный, или чуть побольше; правда, есть шанс, что боевые действия в России к тому времени закончатся, и мы и так вернемся домой. Главные бои уже явно позади, мне кажется, самое страшное мы уже пережили, осталась самая малость. Я рассчитываю, что в России мы пробудем не больше месяца, фюрер, несомненно, сделает все, чтобы нам не пришлось здесь зимовать».
Читать мне надоело, и я поставил папку с фронтовыми письмами обратно на полку. Из нее выскользнул какой-то снимок, медленно, описав спираль, опустился на пол и замер глянцевой стороной кверху. На нем была моя мама, она стояла в зарослях тростника, улыбалась и левой рукой брызгала на грудь водой, правой немного оттянув вырез купального костюма. Я вспомнил, что именно эту фотографию нашел в ящике стола однажды вечером, когда родители ушли в кино.
Мне было лет двенадцать, мама на снимке казалась совсем юной, и после этого стала часто мне сниться. В этих снах мне нередко чудился и красный воздушный шар: какие-то таинственные силы накачивали его воздухом, и он на глазах делался все больше и больше. Мы с мамой хватались за него и поднимались все выше и выше над землей, а сопровождала эту сцену музыка, мелодия которой вернулась ко мне совсем недавно. А отец, маленький-маленький, оставался внизу, кричал нам вслед что-то непонятное, мы различали его слова все хуже и хуже и невольно смеялись, поднимаясь все выше и выше над его уменьшающейся фигуркой.
Потом я опять сидел с мамой в кухне, однако перед моим внутренним взором непрерывной чередой, словно слайды из проектора, работающего в автоматическом режиме, представали образы давно забытых сновидений. Во всех этих картинах я виделся себе примерно двенадцатилетним. Мама рассказывала мне, какую операцию собирались делать отцу, но я слушал вполуха. И внезапно вспомнил, какую операцию лет в тринадцать перенес я сам.
— Что с тобой? — спросила мама, заметив, что я вздрогнул.
— Да вот, вспомнил свою операцию, — объяснил я.
— Да-да, — покивала она, — это была вторая операция по удалению грыжи, точнее говоря, ее пришлось делать после первой. В первый раз, тебе тогда было пять, тебе случайно прошили левый семявыносящий проток. А потом, с годами, это стало тебя беспокоить.
По дороге домой я вспомнил, что мне перед этой второй операцией сбрили только что появившиеся волосы на лобке, которыми я очень гордился. Помню, пока санитар работал бритвой, мне улыбалась медсестра, и я ее немного стеснялся. Вместе со мной в палате лежал мальчишка, мой ровесник, которому только что сделали операцию по исправлению косоглазия. Иногда, засыпая, я чувствовал, что на глазные яблоки мне что-то давит, и боялся, проснувшись, обнаружить на глазах повязку.
— Примерно за двадцать километров до Москвы немецкое наступление буквально увязло в снегу. А русские переносили холода куда лучше, чем мы, то есть зимовка под Москвой была для нас равносильна самоубийству. Поэтому остаткам корпуса Гудериана пришлось отступить. Но отступление оказалось катастрофой.
Оно запечатлелось в сознании отца в виде отдельных, страшных и угнетающих образов, — «видишь, у меня всё — образы: что фотографии, что картины в моей памяти».
— Солдаты и думать забыли о каких-то там древнегерманских подвигах, не осталось ничего, кроме примитивных инстинктов, всем хотелось одного — выжить. Но я снимал и это, хотя отдавал себе отчет в том, что эти фотографии немецкая пресса никогда не опубликует. Если бы сейчас можно было извлечь на свет божий эти мои снимки, исчезнувшие в каких-то архивах, они говорили бы красноречивее любых слов.
Читать дальше