К середине месяца она сидела без гроша и целиком полагалась на милость друзей: одни приглашали ее погостить, другие оплачивали ей обеды и ужины в «Ле Жарден» или «Джиммис», а третьи просто выписывали бедняжке Нэнси внушительный чек, надеясь, что жертвы потопов, цунами и землетрясений как-нибудь доживут без посторонней помощи до будущего года. В критических случаях, чтобы спасти Нэнси от тюремного заключения за долги, приходилось высвобождать капитал доверительного фонда, что, в свою очередь, раз за разом снижало сумму ежемесячного дохода. Прилетев на похороны Элинор, Нэнси остановилась у своих друзей Теско в великолепных апартаментах на Белгрейв-Сквер, занимавших два сквозных этажа в пяти смежных домах. Гарри Теско уже оплатил ей стоимость авиабилета – разумеется, в первом классе, – но перед вечерним выходом в оперу она собиралась хорошенько выплакаться в гостиной Синтии, скорбя о невосполнимой утрате. Семейство Теско было богаче самого Господа Бога, и Нэнси ужасно злило, что ей приходится так унижаться, выпрашивая у них деньги.
– Подвези меня до дому, пожалуйста, – попросила Кеттл.
– Милочка, это личная машина Николаса, а не такси! – возмутилась Нэнси. – Неприлично ею пользоваться, когда он в таком тяжелом состоянии.
Поцеловав Патрика и Мэри на прощание, она направилась к выходу.
– Его повезли в больницу Святого Фомы! – крикнул ей вслед Патрик. – Фельдшер сказал, что там лучше всего растворяют тромбы.
– У него инсульт? – спросила Нэнси.
– Нет, вроде бы инфаркт. Нос холодный. Якобы при инфаркте конечности холодеют.
– Ох, молчи уже! – вздохнула Нэнси. – Я даже думать об этом не могу.
Она торопливо спустилась по лестнице. Время поджимало, а Синтия записала ее в парикмахерскую, произнеся волшебные слова «за мой счет».
После ухода Нэнси Генри предложил подвезти обиженную Кеттл. Та несколько минут жаловалась на грубость тетушки Патрика, потом милостиво согласилась на предложение Генри и попрощалась с Мэри и внуками. Генри пообещал Патрику позвонить на следующий день и вместе с Кеттл вышел из клуба. У обочины все еще стояла Нэнси.
– Ох, Кэббедж, – по-детски захныкала она, – машина Николаса куда-то подевалась.
– Поехали с нами, – сказал Генри.
Кеттл и Нэнси в зловещем молчании уселись на заднее сиденье. Генри велел шоферу сначала отвезти Кеттл на Принцесс-Гейт, потом заехать в больницу Святого Фомы и лишь после этого в гостиницу. Внезапно Нэнси сообразила, что опрометчиво согласилась на эту поездку, потому что совсем забыла о Николасе. А теперь придется просить у Генри денег на такси, чтобы добраться в парикмахерскую из дурацкой больницы, прямо хоть волком вой.
Эразм не заметил ни сердечного приступа Николаса, ни последовавшей за ним суматохи, ни прибытия «скорой помощи», ни массового исхода гостей. Когда Флер, беседуя с Николасом, внезапно запела гимн, слова «все бури сердца успокой» отчего-то ошеломили Эразма, пронзили его, будто звук собачьего свистка, настроенный на его личные переживания, но не слышный для окружающих, заставили вернуться из трясины интерсубъективности и заманчивых угодий чужих умов к своему настоящему хозяину, на прохладный балкон, где можно было несколько минут размышлять о размышлениях. Светская жизнь обычно сталкивала его с неприемлемым предположением, что личность человека определяется превращением индивидуального опыта в сложную многосоставную, но связную картину, хотя для Эразма достоверность заключалась в отражении, а не в нарративе. Он всегда чувствовал себя неловко и фальшиво, если возникала необходимость рассказывать о своем прошлом как о некоем забавном эпизоде или говорить о будущем в терминах пылких устремлений. Он знал, что его неспособность взволнованно вспоминать о первом школьном дне или изображать из себя некую обобщенную, но вполне конкретную персону, горящую желанием научиться играть на клавесине, жить среди Чилтернских холмов или наблюдать, как «кровь Христа по небесам струится», делала его личность нереальной для окружающих, но именно нереальность личности была ему ясна. Его истинное «я» выступало внимательным свидетелем множества изменчивых впечатлений, которые сами по себе не могли усилить или ослабить его чувство личности.
Перед Эразмом стояла не только общая онтологическая проблема неоспариваемых нарративных условностей обычной светской жизни, но и в частности, на этом конкретном банкете, он подвергал сомнению этическое убеждение, разделяемое всеми, за исключением Анетты (а она не разделяла его в силу ряда особых, сугубо проблематичных причин), что Элинор Мелроуз поступила неправильно, лишив сына наследства. Если оставить в стороне трудности, связанные с адекватной оценкой полезности основанного ею фонда, широкое распределение ее ресурсов имело бесспорные утилитаристические преимущества. По крайней мере, Джон Стюарт Милль, Иеремия Бентам, Питер Сингер и Ричард Мервин Хэйр одобрили бы поступок миссис Мелроуз. Если за годы существования фонда тысячи человек смогли, пусть и весьма эзотерическими методами, достичь понимания смысла жизни, превратившего их в альтруистических и сознательных граждан, то не перевешивает ли благо, принесенное обществу, неудобства, причиненные семье из четырех человек (один из которых вряд ли способен осознать размер утраты), тем, что их надежды получить в наследство дом не оправдались? В водовороте различных точек зрения здравое моральное суждение может быть вынесено только с позиции абсолютной беспристрастности. Возможна ли такая позиция вообще – еще один вопрос, ответ на который с большой вероятностью будет отрицательным. Тем не менее, даже отвергая утилитарианскую арифметику, опирающуюся на понятие недостижимой беспристрастности, на том основании, что, как утверждал Юм, движущей силой, влияющей на побуждения, является желание, филантропический выбор Элинор был этически оправдан с точки зрения автономности индивидуальных предпочтений совершать те или иные добрые деяния.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу