Зал ожидания открывают в четыре утра. К тому времени Франтишек не шутя продрог; правда, на дворе уже лето, однако ночи еще холодны, а неспавший человек особенно зябнет. Не так уж плохи материальные дела Франтишка, но все же он видит, что после приобретения билета до Уезда у него не останется ни гроша. Придется взять в долг у своих. Это его не пугает, напротив, заставляет усмехнуться. Мама ничего не добилась, меняя на полу мешки, может, теперь не пожалеет сотенки для сына?
Не заметил, как и доехал. Клевал носом, но заснуть так и не сумел. Попутчики — шахтеры, сталевары, железнодорожники, несколько солдат — не замечают его, как мы не замечаем очки на носу у учителя или дядину лысину.
Под расцветшим кустом сирени, возле романтического миниатюрного замка с белыми стенами и ярко-красной крышей, в садике начальника станции, стоит сестра Франтишка и обеими руками обнимает какого-то солдата. У солдата загорелое лицо, на голове его ядовито-зеленая фуражка. Сестра бледна. Оба они тоже не замечают Франтишка, но совсем по другой причине.
Мать встретилась Франтишку во дворе госхоза — путь через госхоз ближе к Жидову двору. На матери серо-синий халат, такие с незапамятных времен носят скотницы. В половине пятого утра гости редки, и оба, мать и Франтишек, издали вглядываются друг в друга; узнав, они, словно сговорившись, разом делают радостные лица, и мать спешит объяснить, где сын найдет дома поесть.
На железной кровати с колесиками Франтишек засыпает тяжелым сном без сновидений и спит до полудня. Он не слышит, как вернулась мать, как она ворочается на деревянной кровати, стоящей напротив, — на ней мать каждый день досыпает после ранней работы в коровнике. Только запах любимого блюда — капустных котлет — заставляет Франтишка открыть глаза и окончательно проснуться.
После обеда они с матерью отправляются на свой участок. Мать незаметно озирается — ей так хочется, чтобы их видели вместе! Сын стал очень высоким. Не меньше чем метр восемьдесят. А может, даже больше! Горизонт соткан из струек дыма, поднимающихся из труб бывшей «Польдиной гути». Издали строения «Польдовки» — как кубики. А поле, чей безотрадный простор действует так угнетающе, теперь разбито на участки, похожие друг на друга, как одно яйцо на все остальные. Ограды из проволочной сетки, ярко окрашенные колонки на кучках свежей земли, сложенные штабелями белые известняковые плиты и кубы для фундаментов, добытые в карьере соседней Скалы, желтые шесты, обозначающие углы будущих коттеджей…
На такую же кучку свежевырытой земли, похожую на кротовью и увенчанную ярко-красной водоразборной колонкой, напоминающей пожарный насос, уселись мать с Франтишком. Поведав сыну, кто будет у них соседом слева, а кто справа, кто уже начал копать яму для фундамента, а кто, напротив, с ходу продал только что приобретенную собственность, мать словно бы между прочим спрашивает:
— Ну как, нашел себе девушку в Праге?
Ему, привыкшему разговаривать с родителями исключительно по делу, трудно войти в роль взрослого, но все-таки он с этим справляется.
— Нашел.
— Поди, лучше нашего живут…
— Точно. Ее мать — вдова почтового служащего. Круглый год сидит без дела, только осенью помогает в столовке сахарозавода.
Мать воспринимает это как утешение.
— И квартира у них, поди, не то, что в Жидовом дворе…
— Нет. У них две комнаты и кухня. В кухне — продавленная кушетка, буфет, над плитой надпись: «Миленький муженек, не суй напрасно нос в горшок» {58}. В гостиной — тахта с красной обивкой, горка с рюмками и графином, над ней большая картина — маки. В спальне две супружеские кровати, огромные, как надгробья, над ними дева Мария с лилиями и младенцем Иисусом. Уборная на галерейке, просто дощатая будка, и без канализации — все спускается по трубе в выгребную яму. Ванной нет.
Мать вопросительно посмотрела на Франтишка. Она не знает, правильно ли поняла его. Немного поколебавшись, решилась сказать:
— И воображает о себе невесть что…
Франтишек машинально повторил:
— И воображает о себе невесть что.
Оба встают. Мать показывает Франтишку тоненькие прутики:
— Вот это слива, это абрикос, а там черешня…
Потом они выходят на улицу, мать поворачивает ключ в тяжелом замке на калитке и широким жестом обводит все, что содержится за оградой из проволочной сетки:
— Кому охота начинать с пустого места…
Наступил день, когда Франтишек вдруг как-то особенно четко осознал, что он не единственный ребенок в семье. День этот запомнился ему надолго. Во-первых, потому, что отныне с именами его сестры и двух братьев будут для него ассоциироваться и другие фигуры, другие лица, а во-вторых, потому, что именно в тот день он ощутил настоятельную потребность в революционных переменах. Да, он знает наизусть марксистские положения, он изучает исторический материализм и, если пройти мимо бредового замысла преподавательницы чешского языка, которая требовала, чтобы пятнадцати-шестнадцатилетние мальчики с первым пушком на подбородке давали свое толкование труда Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», умеет обосновать необходимость революционных преобразований примерами из жизни Уезда, Птиц и Гостоуни, из жизни окраины, которую можно считать и пражской, и кладненской. Но все это не то. Ведь и в Уезде было три случая, когда сыновья из бедных семей окончили реальное училище или архиепископскую гимназию и завершили свою карьеру соответственно в почтовом ведомстве, на железной дороге и в заплесневелом приходе где-то в пограничье. Ежегодно в день поминовения усопших они наезжают в Уезд — в пальто, подбитых кроличьим мехом, — ежегодно под руку со своими бледными женами шагают на кладбище «У двадцатки» (название происходит от номера дома кладбищенского сторожа) и в безмолвном удовлетворении стоят над так и сяк осевшими могилками своих пролетарских родителей, выставляя пред их незрячие взоры свои потертые меховые воротники в тихой и несокрушимой уверенности, что это лучший бальзам для родительских грыж и закупоренных вен — людям более высокого положения свойственно верить в загробную жизнь.
Читать дальше