— Я бы на вашем месте не беспокоился. Думаю, Готвальд не переживет, если ваша мебель сгниет во дворе. Вот выселите богатых крестьян, и места будет хоть отбавляй, — говорит лавочник из Пражского Града так, чтоб слышала французская тетя.
Но французская тетя уже не слышит: восседая посреди односельчан, она расшифровывает снятую со стены желто-коричневую фотографию под стеклом, припоминая тех, кто на ней запечатлен, со всеми их судьбами. Да, на фотографии этой — все присутствующие: женщины в белых, мужчины в темных фартуках; с одного края управляющий имением Бажинов, только что вступивший тогда в эту должность, ибо, будучи дворянином, бежал из революционной России, а с другого края французский дядя, в ту пору лишь с намеком на усики. «Ах, Россия, Россия!» — вздыхал управляющий Бажинов, сидя в трактире в пестрой компании словацких дротарей, подрабатывавших на уборке хмеля, немецких помещиков и чешских учителей, полицейских и батраков.
— Слушай, Псотка, твой-то помер ли? — с грубоватостью, которая никого здесь не задевает, обращается тетка к толстой седоватой женщине, стоящей в кучке односельчан. — Помню, когда мы в двадцать втором уезжали во Францию, у него после ушиба сухотка спинного мозга приключилась, пластом лежал, не двигался.
— Живой. Да еще какой живой-то! Поверишь ли, еще и теперь не прочь со мной… — Псотка не договаривает, озирается. — При детях-то не скажешь, — заканчивает она извиняющимся тоном.
Взгляд ее останавливается на Франтишке, который разложил в уголке свои тетрадки и готовится писать.
— Тут разве чего напишешь! Бардак такой, собственного голоса не слышишь. Ступай к нам, Псота тебе не помешает, он все читает про детей капитана Гранта, скоро наизусть знать будет.
В относительной тишине, наступившей после ухода Франтишка, — тишине, которая словно бы извиняется за то, что здесь набилось человек двадцать народу, — мать Франтишка произносит:
— Что делать, Отик, придется-таки нам покупать участок!
— Какой участок, где участок, почем участок?!
Кричит Псотка, кричат односельчане, кричат Франсуа и Роже, кричит дядя с усами а-ля Пуанкаре, кричит лавочник с улочки в Пражском Граде. Изумленным кажется даже русский управляющий Бажинов, покоящийся на коленях тети под стеклом и в рамочке. Изрядная часть Европы кричит в тесной кухоньке на бывшем Жидовом дворе. Но всех перекрывает голос тети, проехавшей всю Францию от Лотарингии до Марселя и обратно:
— С ума вы все посходили! Дом ставить собрались — это теперь-то? И только потому, что вашу мебель на улицу выбрасывают? Неужто не знаете, что ждет всех нас? На кой ляд мы, по-вашему, из Франции-то вернулись? Социализм нас ждет! Каждый рабочий получит квартиру с ванной и садиком. Верьте Готвальду!
А в темном подвальном жилище Псоты, состоящем из единственной комнаты без сеней, так что вход в нее прямо со двора, в комнате, по стенам которой стекают серебристые струйки воды и где на прогнившем соломенном тюфяке десятый год спят калека с батрачкой, Франтишек пишет:
«В нашу квартиру входят через прихожую, где летом гнездятся ласточки, а зимой — воробьи. В квартире — две комнаты. Окна одной из них смотрят в поля, другой — во двор. Дом выкрашен синей краской, крыша его выложена красными и белыми плитами. Белые плиты образуют буквы Б, Е, Б…»
Подумав немного, Франтишек зачеркивает последнее предложение, потому что эти буквы — инициалы бывших владельцев имения: Блюменфельд — Елинсон — Блюменфельд; местные жители, однако, расшифровывают их несколько иначе: «Блюменфельд е… Блюменфельдиху».
После печального опыта с высокомерными обитателями неприступных твердынь, которые мы не без меткости назвали флотилией, а их владельцев — капитанами, отец Франтишка обратился к управляющему государственным имением с просьбой дать ему конное или какое-нибудь другое средство транспорта. С этим управляющим его связывает давняя дружба, основу которой невдолге по своем возвращении из Франции положила тетя. Связующим же звеном явились финики, которые по каким-то непостижимым послевоенным причинам начали поступать в имение в количестве, возбудившем бы в наше время изумление, смешанное, пожалуй, с некоторой долей зависти, если взять в соображение нынешнюю цену на этот продукт южных стран. Финики прибывали составами, сгнившие, заплесневелые, часть их пускали на силос, часть непосредственно скармливали крупному рогатому скоту и свиньям. Когда это явление перестало быть сенсацией, когда у всех детишек в Уезде и его окрестностях от одного упоминания о финиках поднимались позывы к рвоте, а финики упорно продолжали поступать, про них узнала французская тетя во время одного из своих наездов по случаю забоя свиньи. И пускай это книжное выражение, можно сказать, штамп, но что-то понуждает нас написать, что сердце ее возликовало, и в тишине только что описанного нами жилья в Жидовом дворе тетя продиктовала отцу Франтишка рецепт самогона, основным сырьем для которого служили именно финики. А для отца Франтишка, машиниста маневрового паровоза, который сам переводил вагоны с этим загадочного происхождения курьезным товаром в тупик, где еще громоздились расстрелянные штурмовиками локомотивы и платформы с лафетами счетверенных зенитных орудий, — для отца Франтишка не составляло труда договориться с известным гурманом инженером Странским, принимавшим вышеозначенные вагоны, и поделиться с ним своей сладкой тайной. Употребляя прилагательное «сладкая», мы вовсе не хотели плоско пошутить — еще и сегодня при одном воспоминании об этой сладости нас мутит.
Читать дальше