Некто в сером: Кто этот всеми уважаемый житель, позвольте полюбопытствовать?
Липкин: Военком нашего с вами Фрунзенского района на днях мне вручил орден Отечественной Войны 2-й степени.
Некто в сером: Вы, ветеран Великой Отечественной войны, неужели не можете договориться с союзом писателей и все уладить и вернуться в советскую литературу?
Липкин: Пожалуй, могу поговорить с оргсекретарем Верченко.
Некто в сером: Так поговорите, а там — посмотрим…
Но говорить с Верченко Липкин и не собирался. Он просто дал бой, чтобы спасти меня и протянуть явно меняющееся время. Поздними вербами цыплячился май 1986-го, и мы уехали в Красновидово. А в июле Липкин лег на операцию. Между первой и второй операциями к Липкину пришел Сергей Михалков: «Пора тебе, Семен, возвращаться в союз писателей, ведь, кроме тебя, никто не вышел!» Это был вызов мне, и мы с Машеркой, сидя на кухне, недоумевали — почему Михалков, придя в мой дом, мне же хамит? Липкин был настолько слаб, что давний его знакомый, первый секретарь союза писателей РСФСР Сергей Михалков уселся за машинку и напечатал заявление от имени Липкина: «Прошу меня восстановить в СП». И восстановили, и на этом же секретариате приняли в СП и мою дочь. А когда 20 марта 1987 года я приехала с Липкиным из больницы после третьей и, слава Богу, последней операции, раздался телефонный звонок: «Лиснянская, почему опять о вас по „Свободе“ говорили?».
— Да вы что, с ума спятили? — удивилась я с наступательным акцентом. — Почему о Горбачеве все радиостанции мира могут говорить круглые сутки, а обо мне нельзя ни минутки? Закрывайте свое-мое дело, если еще раз позвоните, я дам телеграмму: «Многоуважаемый Михаил Сергеевич, почему о вас можно говорить всегда, а обо мне никогда»?
Я бросила трубку, а они — дело.
Вот, думаю, как быстро движется ассоциативная мысль и как хорошо, что можно быстро переключаться с одного на другое, скорость мысли огромна, а у меня, слава Богу, льщу я себе, мысль не скрепит, как заезженная пластинка под иглой, хоть сюжеты мыслей не так уж и разнообразны. Какие только скорости не определены — даже скорость звука и скорость света! А вот скорость мысли не установлена. Ну и дурочка, думаю: скорость света одна для всех, так же — и скорость звука, а люди мыслят наверняка с разной скоростью. — Еще не хватает тебе задаться вопросом, почему не выработана философия для каждой, отдельно взятой личности, подумала я, не замечая, что смеюсь вслух.
— Неужели тебя не удручают чопорные нравы кальвинистов, я о них говорю, моя хорошая, а ты смеешься!
— Прости, Галочка, вспомнилась параллельно тебе давнишняя смешная сценка в доме творчества, в центре этой сценки под мраморной лестницей — чопорный, но милый русский немец, философ Асмус, тот, что известную речь, смелую по тем временам, над гробом своего друга Пастернака произнес. Могу рассказать.
— Инна, давайте, люблю ваши устные истории, а про ахмадулинскую «мышку» я и другим с вашей подачи, но на свой манер, пересказываю.
— А я об этой истории с мышкой, которую якобы боялась Ахмадулина, совершенно забыла! А про Асмуса, — пожалуйста:
— В 68-м я вышла из столовой покурить вместе с Верой Клавдиевной Звягинцевой, помните ее? — такая высокая, хорошо одетая поэтесса, уже старая, как я теперь. В последние годы жизни она, будучи партийной по недомыслию, любила говорить своим сочным, почти басом: «Моя мама была глубокая дворянка!». А еще любила вопросы задавать. Например, мне в саду, поднеся к моему носу указательный палец с лесным клопом, поинтересовалась: почему зеленое, а кусает, как черное? Так вот, мы уселись в кресла, а в третьем уже курил один стихотворец, имя его вам ничего не скажет. Подошел седогривый, чопорный Асмус, живущий круглый год на своей даче в Переделкине, где он показывал мне в свой, знаменитый в писательском кругу, телескоп звездное небо. Чопорный Валентин Фердинандович с поклоном поцеловал ручку Звягинцевой и мне, задержался возле нас, видимо, чтобы вежливо справиться о здоровье или о творчестве. Но тут Звягинцева, растянув гармошку высокой шеи и приподняв подбородок, приподнимает двумя пальцами опущенное веко и глядит на Асмуса, как в монокль:
— Валентин Фердинандович, голубчик, почему вы утверждаете, что время едино?
— Кто вам, почтеннейшая Вера Клавдиевна, сказал, что я утверждаю, будто время едино?
— Говорят, что философы утверждают, а я никаких философов, кроме вас, не знаю.
Тут вскакивает курящий стихотворец и петушиным фальцетом вспетушивается:
Читать дальше