Летом огромный и громокипящий Евгений Рейн, получив Госпремию, два срока провел в Переделкине. Мы с ним, хоть я и знаю, что он друг неверный, теперь в добрых отношениях, и однажды увидев, как я за яблоки в частной палатке расплачиваюсь, Рейн возмутился, почему не считаю. Я сказала, что никогда не считаю, не умею, и меня не надувают. А Рейн и без того в то лето был в эйфории, а тут загромыхал громокипяще: «Инна, деньги любят счет! — Все слова с шипящими, в особенности с „ч“, он произносит подчеркнуто четко. — Вы где пенсию получаете? В сберкассе? И не пересчитываете? Вы что, воображаете, что поэты не должны уметь деньги считать?» — Он еще долго громокипел, пока не довел до мокроты в глазах и до слов: «Женя, подумайте сами, мне — прямая выгода, предположим, на двадцатый раз меня и обсчитают на десятку или даже пятьдесят, но зато девятнадцать раз я без напряженья, на халяву, можно сказать, копейка в копейку получаю». «Да, вы правы, так вам, пожалуй, выгодней, — уже тихо, насколько он может, увидев сырость в моих глазах», — согласился Рейн. Но, думаю, дело не в сырости, а в том, что он понял, — я, употребив к месту слово «выгода», и не к месту «на халяву», не прикидываюсь витающей в облаках и не нажимаю на свое витание как на признак поэтичности. В том июле Рейн написал с десяток крупномасштабных и многодетальных, грубо вещных стихов с элегическим уклоном о разных годах нашего, уже отодвинувшегося от нас времени. Писал по ночам, а с утра пораньше заявлялся мне читать. К Липкину с утра пораньше не смел, и приходил к нему в заранее оговоренный день и час, — ему, как и многим, было известно: «О том, что тебе плохо, я должен знать за день». Но Липкин сердился, как ни вернется с завтрака, я завтракать вообще не хожу, Рейн уже в моей комнате за чашкой кофе, за сигаретой и за своими стихами, слышными во всем коридоре. Но Семен Израилевич и выходя завтракать, уже слышал из моей комнаты Рейна (мы берем отдельные, потому что деньги, как ни странно, берут не с комнаты, а с человека, вот и вселяемся в две — напротив). Впрочем, Липкин после этих утренних кофепитий с ним почти не разговаривает. Нет, не ревнует, а не терпит, когда кто-нибудь, кроме него, распоряжается моим временем. И хоть я говорю, что у Рейна — маниакальная эйфория, Липкин определяет: сумашедший, но в свою пользу. Рейн приходит теперь ко мне. А было несколько лет, что я с ним не разговаривала, и он приходил к Липкину. А не разговаривала потому, что не успели мы из союза писателей выйти, как пришел Рейн к нам с пренеприятным повинным письмом в московскую писательскую организацию, с письмом, будто бы продиктованным ему Межировым и Евтушенко. Липкин сказал: «Женя, когда проститутка продается, наверное, торгуется. Вот и вы поторгуйтесь — смягчите свое заявление, — удовлетворятся и смягченным вариантом». Так мягко говорил Семен Израилевич, жалея его — ведь ни одной книги у талантливого Рейна еще не было. И я пожалела, а в голове затаила. И когда Рейн в очередной раз появился на степановской даче и спросил меня, почему мы всё проиграли, а он всё выиграл, в ответ я тоже спросила:
— А где то письмо, адресованное Феликсу Кузнецову?
— Я отдал Феликсу, оно ему так не понравилось, что швырнул на пол, а я, уходя, не поднял.
С того разговора я Рейну на Усиевича молча двери отпирала, и он проходил в комнату к Семену Израилевичу. А в 90-м красновидовский приятель Липкина пересказал слова Рейна о самом себе: «Как поэт я хороший, а как человек — дерьмо». Ну, как можно было после такого самокритичного заявления не раскрыть дверь и не сказать оторопелому Рейну: «Здравствуйте, Женя, я вам очень рада!».
— Ах, извините, я отвлеклась от нездешнего человека на Рейна, потому что курить в машине нельзя, а когда не курю, задыхаюсь и перескакиваю с предмета на предмет, какой только в голову придет. Так вот тогда, когда отошла от палатки с банками пива, я почувствовала взгляд в спину. Обернулась, а это торговец, жующий жвачку, меня жалостно, как мне почудилось, оглядывает, мол, бабка с приветом. И я оглянула себя и увидела, что в тапочках. А ведь был довольно холодный октябрь. Ох, мы же и посмеялись с Галиной над нездешним человеком в теплом пальто и в тряпичных тапочках. А вскоре узнавшие о приезде Галины Бови, набежали в дом к моей приятельнице. И Галочка спела им новую песню на мои стихи и по моей просьбе — цветаевское «Любви старинные туманы», и «Холодно, холодно в этой стране» Георгия Иванова.
Тут мне курить захотелось ну просто невыносимо, пуговица давила вовсю, потому что я не только свои стихи упомянула, но и собиралась пожертвовать последним самолюбием, чтоб угодить Галине, и пожертвовала:
Читать дальше