В огурцах шелестит тростник, чтобы застращать крота, который все таскает червяков из навоза под огурцами.
Когда подходят к картошке, Яро кладет на каждое ведро доску, и они отдыхают, потому что огород длинный.
— Окучим четыре ряда — и будет.
По травянистому соседскому саду семенит принарядившаяся Евка Милохова.
— С виду малина, а раскусишь — мякина, — ворчит вдова.
— Добрый день, соседка, — щебечет Евка. С Яро она не здоровается.
— Добрый! — Цабадаёва пялится на мускулистого Поцема, резво прибежавшего за хозяйкой. — Ох и гадок!
— Полезла я за чем-то на чердак — и, хотите верьте, хотите нет, крыса! — вступает Евка. — До чего ж я напугалась!
— У Ваврека непорядок в свинарнике, там они котятся. Маришка таскает туда много, а чистит плохо.
— А может, дадите мне вашу Мицку? — просит Евка Милохова.
— Не могу, Поцем ее придушит. — Цабадаёва мрачно смотрит на бульдога, который хмурится на целый свет.
— Запру ее на чердаке, пусть крысу поймает, песик к ней и не подберется. — Милошиха гладит кривую слюнявую морду.
— Ко мне она привычная, а от тебя уйдет, и этот враз ее сцапает.
— Выходит, не дадите?
— Нет, не дам.
— Жутко боюсь крысу. — Евка в турецком халате удаляется. Нет, не залаживается у нее с людьми.
Поцем задирает ногу и метит забор, что наполняет Цабадаиху еще большей гадливостью.
— Куда идет, там и ногу подымает. Когда я одна, никогда его не запримечу, чисто вор к добру подкрадывается. Ну и бесстыдства у ней! Вы́ходила я котю, приучила его, сосунка, не ходи на кафель сикать, вот у тебя песок есть, в мякиннике мне пяток мышей за ночь словил, забрел к энтой вот, убивца энтого у них еще не было, чем-то его там шарахнули, хребет перешибли, а как срослось, пошел он сызнова туда, и энта вот котю моего отравила, два дня его не было, ровно человек у меня куда запропастился, уж только подыхать домой пришел, перед дверью ночью и кончился. Теперь я нового нашла, так она и его брать пожаловала. Ну скажи, есть у ней совесть?
За оградой зевает скучающий Поцем. Цабадаиха кидает в него комком земли. Бульдог гордо отходит.
Яро похмыкивает: славно ему тут сидеть и слушать. Нравится ему Цабадаихин мир, ее справедливость, ее злость, все.
Окучивают они два полряда и устают.
И когда они так сидят, разогретые работой, Яро хочет начать разговор, да не знает с чего. Он уважает ее, ни одну из женщин он так не уважал. Со многими не прочь был спать, с двумя или тремя хотел жить, от одной — ребенка иметь. Всегда чувствовал себя выше этого, видел иные возможности и не зависел от женского соизволения.
— Ох уж и расфуфырилась! — рассуждает Цабадаиха об Евке Милоховой.
— Мода — мужское изобретение с целью порчи оригинального вкуса, что приносит значительные материальные выгоды, в общем, успешный метод, учитывающий стадность женской массы, хотя, случается, и он дает сбои; женские брюки открыли миру множество до сей поры неведомых мясистых и безобразных задищ. Женщины по отношению к себе редко искренни, за исключением, пожалуй, матерей, что испытывают зависть к прекрасной наготе первых любовников своих дочерей. Короче говоря, вершину женской искренности, но уже не по отношению к самим себе, познают лишь случайные товарки по парикмахерской — они знают все об интимных проблемах супружества, тогда как мужья — ничего. Все это говорю потому, что считаю оригинальный вкус формой самоискренности, — излагает Яро свои мысли, как и задолго до пенсии, когда он был краснобайствующим словацким интеллектуалом.
Цабадаёва благоговейно его слушает.
— Ты всегда говоришь так затейливо. Как поэт. — Вдова ищет подходящее сравнение. — Или как журналисты, что говорят по телевизору.
— Как мы ведем себя у экрана? Вытаращенные глаза и тупые взгляды — такого предостаточно! Хотя подлинным искусством есть простота. Когда-то я хотел постичь все и во всей сложности, я был максималистом, но такие вскоре погибают, ибо уничтожают себя этим максимальным темпом, хотя они и есть самые счастливые люди на свете, которых не ранят страдания — при своем биоритме они переживают их столько, что становятся к ним невосприимчивы. После инфаркта я повел менее напряженную жизнь, но такого конца я не ждал. Не думал я о такой возможности, как местные архитекторы не думают о хлевах, ставших нашим национальным позором в борьбе за культуру быта. Если, конечно, отвлечься от нашей чистоплотности, гигиены среды и режима жизни, с чем дела обстоят еще хуже. Народ вполне довольствуется здоровьем, чтобы не желать чего-то еще. Понапрасну я тут разглагольствую, на дольняцком картофельном поле, и радуюсь, что раскусил нашу подтатранскую глухомань — сразу стало видно, чего она стоит; послевоенному квазитоксоплазматическому поколению, отравленному пестицидами, присущи несомненная врожденная леность, стремление к достатку, а потому порядки бытия определит первое поколение, которое дорого — понимай трагически — за это заплатит. При условии, что оно выживет. Ты слушаешь лебединую песню смиренного ораторского таланта, пани Цабадаёва, — говорит Яро в упоении, хотя и сознает, что примеры не подкрепляет солидными аргументами.
Читать дальше