Немецкий солдат Курт Калкбреннер остановился, с жалостью посмотрел на скотину, выругался и вошел в школу, где размещалась комендатура.
С юга, со стороны Рачан, Адамовцев, Боровцев и Млынской, надвигался вечер под несмолкающий грохот канонады.
В тихом сумеречном бункере, вырытом на склоне посреди молодого, непрореженного букового леса на Кручах — вытянутой плосковерхой горе, — в двух часах ходьбы от Молчан, делил краюху хлеба партизан Порубский, сын молчанского общинного служителя. Хлеб лежал на буковой колоде, Порубский резал его на ровные доли для шестерых товарищей и для себя. Сглатывая набегавшую слюну, он обвел взглядом мужиков, одетых кто в гражданское, кто в солдатские шинели, — остатки партизанского отряда; мужики качались у него перед глазами, как тени. Он перевел взгляд с их горящих глаз на тусклый блеск воды, сочившейся меж тонких буковых жердей (ими были выложены внутренние стены бункера), затем на хлеб и отрезал еще кусок. Отрезал второй.
— Теперь отец вряд ли придет, — сказал он хриплым, словно застревающим в больном горле голосом, — потому как… — Изо рта у него брызнула слюна и струйкой потекла по грязному, в глине, сапогу. — Остатки, — продолжал он, — остатки хлеба — мы тоже остатки, хороший был отряд, да разбили нас у кирпичного завода Шталя солдаты Дитберта, тот майор, говорят, звался Дитберт…
— Зачем ты об этом!
— В самом деле, хватит уж!
Мужики сглотнули слюну.
— Отец вряд ли придет, — повторил Порубский. — Немчура налаживается удирать, отец забоится, пушки-то так и палят…
Партизаны заговорили все разом.
— Эх, пресвятая дева, день и ночь буду отмываться, с головы до пят!
— Еды бы побольше — супу наесться!
— Да молока напиться, хоть какого, пресного или кислого! Апельсинов бы поесть!
— Апельсинов?
— Ну да — кило, а то и два! Господи, я уж забыл, как они и выглядят. Раз на пасху я их целую кучу уплел — ел, ел, вот бы теперь! По весне-то они в охотку!
— Отец вряд ли придет, — перебил партизан Порубский, — забоится, потому как немец, когда удирает, палит без разбору, чуть что шелохнется…
— Давай хлеб!
— А давненько той вони не слышно.
— Теперь не почуешь, только когда ветер с той стороны.
Смеркалось.
Через Молчаны проехала серая машина, остановилась у комендатуры, потом с шестью эсэсовцами под командованием ротенфюрера Колпинга отправилась в Большие и Малые Гамры и в Липник. Люди Колпинга должны были взорвать три моста перед Липником и Большими Гамрами, заблокировать дорогу в Молчаны и вернуться в молчанскую комендатуру.
Стемнело, в эту ночь истекали последние часы и минуты истекших лет, месяцев, недель и дней.
Молчаны, довольно длинная, вытянутая вдоль дороги деревня, в эту ночь томилась страхом, тешилась надеждой, ибо ход времени приближал людей к минуте, когда они должны были вступить в новую жизнь. Когда все это кончится? И как? Близилась минута, ненавистная и долгожданная, и люди ложились спать одетые и обутые или сидели на кроватях.
— Я приняла решение, — сказала Гизела Габорова, двадцатисемилетняя вдова Мартина Габора, и вспомнила мужа. Какова ставка, таков и выигрыш… Не следовало доходить до крайности, ему не следовало здесь, в Молчанах, ариизировать [1] В годы клеро-фашистского режима (1939—1944) в Словакии производилась так называемая «ариизация», то есть экспроприация имущества у лиц еврейской национальности и передача его «арийцам». — Здесь и далее примечания переводчиков.
поместье и кирпичный завод Шталя, а в октябре прошлого года партизанам не следовало убивать его. Наверняка его убили те двое, Порубский и Зубак. — Так вот, я приняла решение, еду с тобой.
— Ну конечно, — привычно согласился обер-лейтенант Вальтер Шримм. Он сидел напротив Гизелы в гостиной шталевской виллы на зеленом диване, на голове у него была новенькая пилотка. Голос его чуть дрогнул от нетерпения. — Гизела! Сладкое имя! Безмерно сладостное, прекрасное, милое имя.
Гизела откинулась на спинку глубокого зеленого кресла, потерла ногой о ногу, при этом ее халат из блестящего черного шелка в мелких пестрых попугайчиках соскользнул с округлых коленей; немного помедлив, она нагнулась и прикрыла колени полой.
— Ну конечно, — повторил Шримм, вспомнив надпись на фарфоровой вазе. «Geld ist Geld, Welt ist Welt, ein schöner Nam’ alles behält». Ваза стоит у них дома, в Штарграде, а может, ее уже нет… — Ну конечно, Гизела. Деньги есть деньги, мир есть мир, но в твоем прекрасном имени заключено все. Гизела — газель!»
Читать дальше