Потом, когда земля начинает качаться под вашими ногами, вы уже способны понять, что время – это скоропортящийся товар, и вы начинаете судорожно искать себя, настоящего, без подделки, и вы отбрасываете годы, когда только и делали, что кого-то изображали, примеряли на себя ту или иную роль, вы продираетесь сквозь чащу лет к истинному себе: вам нужно понять, что же вы такое на самом деле. И вы неизбежно приходите к детской поре.
Да, быть может, потому-то Сережа вызывает у меня такой острый интерес. Это звучит не слишком лестно для меня, но я уверен, что во мне говорит не столько эгоцентризм, сколько спрятанная в каждом из нас жажда самопознания, во всяком случае, Сережа нисколько не страдает от этого интереса, скорее страдает его воспитание.
Я убедился, что не могу быть с ним строгим – каждый раз при такой попытке я становлюсь смешон сам себе, я смотрю на себя его глазами, и нынешний Константин Сергеич представляется мне весьма нудным субъектом.
Однажды я писал один из своих шедевров, а Сергей возился в коридоре. Подкидывал палку и старался ее поймать. Чаще всего ему это не удавалось, и палка со стуком падала на пол. Этот стук, должно быть, меня отвлекал, во всяком случае, статья не ладилась, и я убедил себя, что обнаружил причину.
Свирепый, как комендант общежития, я выскочил в коридор.
– Что это такое? – заорал я тонким голосом. – Что за глупые игры? Неужели не ясно, что ты мешаешь работать?
Сережа смотрел на меня и хлопал своими длинными ресницами.
– Что ты смотришь? – я распалялся все больше и больше. – Нет, это надо уметь! Кидать палку вверх и вниз! Неужели ничего умней нельзя придумать? Возьми карандаши, рисуй, читай книжку. Черт знает что, больше шести лет парню, мог бы что-нибудь соображать.
Я забрал у него палку, его ресницы захлопали еще быстрей, губы поползли вперед, он старался не заплакать.
И в этот-то миг я понял то, что давно старался понять, – кричали на меня! Сколько раз мне запрещали шуметь в подобных же выражениях. Теперь-то ясно, что я никому не мешал, а просто-напросто один из взрослых думал, как ему похитрей поступить, другой гадал, где сейчас бродит жена, третий вспоминал, как его распек начальник. Каждый из них срывал на мне свою злость за несовершенство мира, и я был чудной отдушиной, безответной, готовой принять груз чужих обид.
А сейчас роли переменились – Сережа заступил мое место, и он должен платить мне за то, что статья у меня не выходит и что журналистика – не мое призвание.
Интересно, очень ли старым я кажусь Сергею? Должно быть, очень. Я вдруг вспомнил с отчетливой ясностью один вечер. Мы сидим в столовой, отец держит меня на коленях, оранжевый свет льется из-под абажура, гости пьют чай.
– Папа, – спрашиваю я вдруг, – сколько тебе лет?
– Тридцать пять, – отвечает отец.
Мне он показался тогда бесконечно старым, еще бы – тридцать пять лет. А ведь это и был зенит его жизни, тот самый зенит, который теперь прохожу я…
– Сереженька, – шепнул я неожиданно для себя. В этот миг я понял, что, если не рассветет, я заору, так жалко мне стало мальчика. И сколько я ни внушал себе, что это глупая беспричинная жалость, что я псих, которого давно пора свезти в желтый дом, – легче не становилось. Чувство какой-то неясной вины перед моим малышом уже не давало дышать. Точно в лихоманке метался я по кровати. И уже перед тем как в комнате засветлело, еще один пережитый вечер возник в моей гудевшей от бессонницы голове.
В тот вечер я вернулся домой позже, чем предполагал, меня задержали в редакции, и, уже отпирая дверь ключом, услышал громкий Сережин плач.
– Теперь не полезешь, – сказала Мария Львовна.
– Нет, полезу! – закричал Сережа, и его голосок с почти неестественными верхними нотами дрожал от горя и негодования. – Даю вам самое честное слово – полезу!
Когда я волновался, я никогда не мог быстро открыть дверь, а сейчас я здорово волновался. Прошла почти минута, покамест ключ подчинился.
– В чем дело? – спросил я.
Сын бросился ко мне. Лицо его было в царапинах, на лбу набухала слива, под черным глазом обозначался синяк.
– Он, видите ли, рыцарь, – сказала Мария Львовна; она тоже сильно волновалась.
Оказалось, Сережа стал на защиту мальчика из соседнего подъезда, редкостно глупого толстячка, который всегда был предметом шуток, чаще всего – беззлобных. И на этот раз его задирали, как обычно, и сам толстячок не слишком переживал – привык, и вот именно это – Сережа не мог объяснить толком, но я его понял, – возмутило моего сына. Это спокойное и настойчивое отбирание достоинства и эта легкая отдача, бездумная примиренность с потерей его потрясли. Он не мог всего этого объяснить, не мог выразить, но каким-то высшим прозрением, порою посещающим детей, постигал, что именно сейчас происходит опустошение человека, продажа в рабство, и он восстал.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу