— Знаю я эту дрянь! Мать у нее правоуклонистская собака!
Они смеялись над нотами, топтали их, притворялись, будто поют по ним. Появились люди с переливавшимися через край ведрами, и Чжу Ли увидела, как воздух прорезали подтеки черного. Всех коленопреклоненных поливали чернилами — или это была краска? Чжу Ли склонила голову, и, точно насмешки и плевки пробили внешнюю стену, все полилось внутрь. После первых трех, пяти, семи пощечин она вскрикивала от гнева и боли, но потом тело начало постепенно неметь, и она перестала что-либо чувствовать. Время растягивалось, в точности как в Биньпае, когда она была еще ребенком, а ее отец стоял на коленях в центре зала. Тогда она все удивлялась, почему отец не встанет. Почему ему не дадут подняться. Она подумала о маме и о том, что передавалось от матери дочери, от мужа жене, от одного возлюбленного к другому — кровь, касание, зараза. «Это я отворила библиотеку Старого Запада, — подумала Чжу Ли, начинавшая терять сознание. — Это была моя ошибка, и она погубила жизнь моих родителей. Каждая пощечина, каждый пинок, каждое унижение, что я получаю, — это пощечиной, пинком и унижением меньше для мамы. Что я такое внутри? Что это они наконец видят?»
— Эй, шлюшка, я с тобой разговариваю! — продолжали кричать они.
Ей вновь запрокинули голову назад.
— Как эта грязная шлюха сюда пролезла?
— А ну сознавайся, кто ты!
Они кричали через мегафоны ей прямо в ухо, точно хотели ее оглушить. Отвешивали ей оплеуху за оплеухой. Разве быть мной — преступление? Разве не верить — преступление? Ей хотелось рыдать от собственной медлительности, собственной наивности. От засыхавших на лице чернил больно стягивало кожу. Все прочие женщины в чем-то сознавались. Чжу Ли, судя по всему, единственная еще стояла на коленях. Она знала, что виновна, но не могла сознаться. Толпа вокруг нее словно росла и вздымалась в ликовании.
— Открой рот, ты, демон!
Еще пощечины, и вот они уже принялись ее пинать, снова вздернули на ноги и теперь уже связали ей руки за спиной, так что запястья оказались высоко задраны в воздух, выше плеч, а голова практически лежала на земле. «Репетиции часами, — бессвязно подумала Чжу Ли. — Я репетировала и репетировала. Я выучила наизусть тысячу часов музыки, и что в итоге? Крошечная жемчужинка времени, которая скоро рассосется». Чжу Ли оглохла. Она видела повсюду вокруг лица, она видела движение — но не слышала звука. Они как будто решили, что она бесполезна, что она идиотка, и перенесли свое внимание на женщину рядом, которая так горько плакала, что больше не могла стоять. Чжу Ли захлестнула жалость, и она увидела за спиной у женщины тьму. Вот куда мне надо, подумала она. Но краска — или это были чернила? — и пот залили ей глаза, и она никак не могла их протереть. Было невыносимо жарко. Они непременно бы к ней вернулись, но до Чжу Ли доносилось лишь бормотание, лишь тишина, и это ее защищало. «Теперь я готова, — подумала она, — все цветы принести… я отыщу все цветы, даже если придется выкрасть их из рук нашего Великого Вождя, и принесу их к ногам Прокофьева». Всю свою душу она отдала музыке. Ей вновь вспомнились слова «Фауста» Гете: «Вот зрелище! Но горе мне: лишь зрелище!» [10] Перевод Б. Пастернака.
Тьма укажет ей путь к выходу. Тишина расстелется в пустыню, в свободу, в новое начало.
Чжу Ли поняла, что куда-то движется, и ощутила, что вокруг нее много пустого места — темнота, которую она приняла за асфальт, за дорогу или за ночь. Где ее руки? Они как будто отделились от тела и отпали. «Мои пальцы пошли собирать мои волосы, — силясь улыбнуться, подумала она, — они ушли собирать мои чудесные волосы». Пытаться открыть глаза было бессмысленно. Корка склеила веки напрочь, и уцепиться было не за что, кроме как за острую пронзительную боль, гнездившуюся где-то глубоко в легких. Послышалась неопределимая фортепианная музыка. Как близко она раздавалась — но нет, музыка была лишь жестокой шуткой. Кто в такие времена играет на рояле? «О, — подумала она, когда ручеек воды коснулся ее глаз и затем губ, — мои славные руки принесли мне воды». До нее донеслось эхо, а затем, словно воздух сменил тональность, туман превратился в дождь, дождь превратился в музыкальный тон, а тон — в голоса. А потом в один конкретный голос, который она немедленно и невозможно опознала как принадлежащий Каю. «Нет, — подумала она, меж тем как легкие болели все сильнее, — не стоит попадать ему в руки». Вновь ощущение движения. Затем дорога отлепилась от ее кожи. С ней был Кай. Под всеми этими спутанными впечатлениями она вдруг уловила новую идею, новый род любви, который она прежде никогда еще не испытывала, привязанность сродни таковой к брату, к другу, к возлюбленному, который никогда бы не мог принадлежать ей, к музыкальному единомышленнику, к спутнику, который мог бы быть ее соратником до самой смерти. «Какая жалость, — подумала она, — что у нас никогда уже не будет возможности вместе сыграть «Цыганку», потому что мы что-то такое в нее привносили, что прежде никто не слышал. Сам Давид Ойстрах бы отдал нам должное; это истина и позор, нет, одиночество, что происходит из несогласия с самим собой. Это одиночество. Только и всего, Кай», — подумала она. Да, если бы только это был Кай.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу