— Ого! — И наказывал: — Ты уж матери-то помогай по хозяйству и не огорчай ее.
— Ладно, — насупившись, не очень уверенно обещал Вовка, бросая в сторону матери короткий взгляд.
После ужина заходила сменившаяся с дежурства сестра и приносила гостинцы Коле: яблоки, апельсины, шоколад. Больше всего было шоколада, почему-то именно им предпочитали одаривать сестер посетители и больные. А Коля шоколад не любил, и Мишка-браконьер выменивал его на карамель, за которой посылал Костю в ближайшую кондитерскую.
Словом, все шло как по заранее написанному сценарию. В неприсутственные дни жизнь была еще однообразнее, и это угнетало больных не менее, чем боль.
И лишь Половникова однообразие не тяготило, он с любопытством наблюдал и за соседями по палате, и за врачами, и за сестрами, отмечая, сколь разнообразно проявляются характеры людей в этих, как теперь принято говорить, экстремальных условиях.
И все, что он написал, теперь казалось ему малозначительным, не способным глубоко задеть души людей, а порой и просто надуманным, далеким от реальной жизни, которую нельзя познать наскоком. Он понял, что теперь уже не сядет за повесть о нефтяниках Тюмени, ибо материал, собранный за два кратковременных набега, может оказаться не то чтобы недостоверным, а наверняка неглубоким.
Перед писателями и журналистами люди редко раскрывают все тайники души, наоборот, показывают лишь одну сторону медали — лицевую, и вовсе не потому, что хотят покрасоваться, а инстинктивно оберегают эти тайники от чужого глаза, а тем более от публичного их обозрения. Порой человек, не раскрываясь даже перед близкими людьми, вдруг распахивается перед совершенно посторонним, скажем, перед дорожным попутчиком, ибо знает, что больше уже не встретит его и тот не злоупотребит его откровенностью, а желание высказаться и тем облегчить душу иногда становится невыносимым.
Недаром же говорят: чтобы узнать человека, надо съесть с ним пуд соли. И Александр Васильевич твердо решил после излечения снова поехать к нефтяникам, есть этот пуд и пожить там не две-три недели, а может быть, полгода или даже год, и не наблюдателем, а соучастником событий. Но что он умеет делать? Если бы не этот перелом ноги, можно было бы устроиться и разнорабочим, а теперь придется наниматься куда-нибудь в контору, на худой конец — в многотиражку или в корреспондентский пост одного толстого журнала, который недавно открыт на тюменских промыслах.
«А как же Антонина Владимировна?» — естественно возник вопрос, и он никак не мог ответить на него, откладывая его решение на потом. Он и свидание с Антониной Владимировной оттягивал, не известив ее о том, что в больнице карантин уже сняли, и предупредив мать, чтобы она тоже пока об этом не сообщала.
О пьесе он как-то не думал, судьба ее почему-то не волновала его. Примут так примут, а не примут — тоже не беда, в конце концов, это лишь проба; если она и на сей раз окажется неудачной, огорчаться не стоит, он лишь окончательно убедится, что взялся не за свое дело. А потраченный на нее труд бесследно не пропадет, все-таки за время работы над пьесой он что-то приобрел и для себя.
А жизнь давала новый опыт, и у Александра Васильевича вдруг возникло желание написать роман о человеческом страдании. Наверное, это одна из самых трудных тем, хотя и чуть ли не самая благодатная для литературы. Собственно, почти вся мировая литература построена на страдании… Но почти вся — на любовном!
Он вспомнил, что французская Академия художеств во всей мировой литературе насчитала только двадцать шесть или двадцать восемь сюжетов. Видимо, двадцать девятый найти будет трудно. «Интересно, что об этом пишет Хейли? — подумал Александр Васильевич. — Скорее всего дает технологию, как в «Аэропорте». Может, прочитать его «Госпиталь»?»
Этого романа Хейли он не читал, кажется, отрывки из него печатал журнал «Наука и жизнь», который Половников не выписывал, ибо подписаться на него было трудно. Можно было, наверное, взять его и в библиотеке больницы, но теперь он уже не хотел читать, ибо чувствовал в себе потребность написать о больнице и боялся, как бы Хейли не повлиял на него.
У Александра Васильевича уже устоялось правило: не читать ничего из художественной литературы на тему, о которой он пишет (специальную читать было просто необходимо), дабы невольно не позаимствовать (а если уж точнее — не украсть) какую-нибудь понравившуюся и запомнившуюся мысль. Он знал, что иногда так случается непреднамеренно, и даже помнил случай из собственной писательской практики.
Читать дальше