Там его и нашли подчиненные рабочие. Людвик Поруба, сын граховского лесоруба и брат Ондржея Порубы, который стараниями Юлека исчез в нацистской тюрьме, вовсе не скрывал желания, воспользовавшись налетом, прекратить Юлековы мучения с помощью железного лома. Сделать это ему не позволили остальные, и отнюдь не из жалости: слишком много было свидетелей.
Людвик Поруба, которого товарищи заставили бросить лом, с лицом, побелевшим от лютой ненависти, наклонился над несчастным Юлеком.
— Слушай, змей, изгнанный из пекла, Иуда Искариот, тебе и после смерти не найти покоя! — процедил он сквозь стиснутые зубы с христианско-крестьянским красноречием. — Ты после смерти будешь мотаться по аду, как баран, не нашедший пастбища!
От библейских реминисценций Людвик Поруба перешел к языку общепринятому.
— В последний раз ты, доносчик, сволочь, вышел живым. При следующем налете тебя найдут с размозженной башкой.
У Юлека не было оснований надеяться, что этот налет был последним. Хотя бы потому, что фабрика уцелела. Страх перед бомбежкой, удвоенный страхом «ветхозаветной» мести за брата, подвигнул его на весьма решительный акт.
Не он первый в наступившей на исходе войны неразберихе решил самовольно отказаться от трудовой повинности, хотя и по совершенно иным причинам, чем другие. Материнский дом, которым он некогда пренебрег в своей аризаторской спеси, вдруг оказался единственным надежным убежищем, желанным оазисом покоя в этом жестоком мире. Юлек не видел иного выхода, он жаждал укрыться под спасительным крылом матери, не знавшей иного страха, кроме страха за своего Юлинека. На выселки в горах налетов не делают, и даже кровожадный Поруба, который, конечно, тоже может возвратиться домой, будет уже не так страшен, едва Юлек окажется в родном доме. Во всяком случае, Юлек не представлял себе, чтобы Людвик мог хватить его ломом на глазах у мамаши Пагачовой. О каком-либо ином справедливом возмездии после войны Юлек в те времена вовсе не думал.
Мамаше Пагачовой в последнее время плохо спалось. С одной стороны, мешал непрерывный кашель чужака, с другой — она все думала о переменах в обычном распорядке жизни в доме.
Новый нахлебник, правда, ел мало, его присутствие почти не отражалось на запасах в кладовой. Он не доел даже ту курицу, которой старый Пагач столь щедро пожертвовал ради него. Мамаша Пагачова все принюхивалась к остаткам курицы, опасаясь, что она испортится. Но подать этот деликатес на стол своим домашним она не решалась. Боялась мрачно-молчаливого, так резко переменившегося мужа. Не анализируя своих чувств, она была даже рада такой перемене: впервые она начала его уважать. Бессознательно стала тщательнее причесываться и одеваться. Перестала бродить по дому полдня в измятой ночной рубашке да в шерстяном платке. И опорожняться от «ночной воды» она теперь ходила в деревянный домик, специально для того предназначенный, как и остальные члены семьи.
В избе, целое столетие простоявшей на отлогом склоне под горой, впервые настало небывалое согласие. Появление незнакомца, мечущегося в лихорадке и в помрачении размахивавшего пистолетом, усмирило все свары.
Шла четвертая ночь пребывания Гриши в доме. С возрастом, а может, под воздействием наводящих ужас слухов про войну, которая неумолимо приближалась-таки к ее тихому дому, мамашу Пагачову начали мучить какие-то неясные предчувствия беды. Она плохо спала, одолевало беспокойство, мысли вихрем проносились в голове. Больше всего она тревожилась за сына, которому, судя по последним письмам, по обыкновению заканчивавшимся нацистским приветствием, жилось несладко. Мамаша Пагачова с обычной суровостью противилась своим страхам как умела. Ей все вспоминалось, что дурные предчувствия ее матери, давно почившей, никогда не сбывались.
В ту ночь беспокойство мамаши Пагачовой было сильнее обычного. Она пыталась даже читать почти забытые молитвы. «Богородице, дево, радуйся»… Но монотонное бормотание облегчения не приносило, ибо веру она давно утратила.
Ночью она одна оставалась в горнице с больным Гришей. Горница была невелика. После рождения маленького Йожинека мамаша Пагачова попросила своего бывшего любовника, бойкого вдовца Малину, владевшего всеми ремеслами, перестроить для Милки чуланчик, служивший раньше кладовкой. Вдовец оштукатурил стены и провел дымоход. Спальня для молодой мамаши была готова.
Беспокойный скрип Гришиной кровати и его тяжелое дыхание раздражали мамашу Пагачову. Быть может, впервые в жизни ей захотелось, чтобы с ней рядом лежал ее муж — хозяин, знать, что есть надежная опора, а не вечно пьяный, безразлично-чудаковатый калека. Хотя теперь, когда он так внезапно превратился в решительного, молчаливого хозяина дома, она, испытывая непривычное беспокойство, не отказалась бы даже от его ласки. То, что больше всего отталкивало ее от мужа, исчезло как по волшебству: в последние дни Пагач был абсолютно трезв.
Читать дальше