Я пошла наверх, на городище. Там, на макушке холма, на который забиралась древняя кладка разрушенных стен, знала — там будет очень хорошо. Оттуда виден город и море, и солнце садится, стеля сверкающую дорогу. Древний рыбацкий город, Мирмекий. Это с древнегреческого — муравейник. Я шла и думала, тебе понравится, что тут все время были рыбаки. И еще тебе будет видно, как до сих пор они выходят к ставникам выбирать сети. Ты ведь был совсем домашний котик, мало что видел. В жизни. Но там наверху, я не смогла выкопать. Земля совсем замерзла. Март. Такая вот весна, да. В ямах лежал снег, я плохо видела и плохо соображала, слезы в глазах, нос сопливый, хоть рукавом вытирай. Огляделась — одна. Можно реветь в голос, громко. Все равно никто…
Стала спускаться, там внизу, почти у воды, был старый раскоп, уходил в скальную стену, высокими тесаными краями. И ниши, глубокие. Я вытащила сверток из сумки и полезла к одной, по снегу, скользя ботинками и падая на колено. Кажется, я с тобой говорила. Просила еще подождать чуть-чуть, и все станет, наконец, хорошо и правильно. И вроде бы так и стало. Ниша глубокая. В ней сыпучая земля, я легко набросала ее сверху. Сползла обратно, и села напротив, на серый валун, такой обычный, в пятнах лишайника, желтого-желтого.
Лета умолкла. Обхватила колени, нагнувшись над ними. Перед глазами стояла мартовская зима. Белое-серое-злое-колючее. Безнадежное.
— И я поняла, что все не так. Не так! Наступит лето, приедут археологи, тут будет толпа народу и кругом лопаты, тачки с землей. И кто-нибудь обязательно разворотит эту дурацкую нишу! И потом… из нее же не видно ничего.
— Ты не плачь. Пожалуйста, не плачь. Я же мальчик, ну как я тебя утешу, а? Лета…
— Я не… подожди. Я справлюсь. Я же справилась тогда! Я плачу, потому что тогда я заплакала. Мне уже было совсем плохо, и я в первый раз за день подумала, могу не справиться. Убегу, рыдая, и закрывая глаза. А нельзя! Никогда нельзя, нужно все время думать, что надо вы-тя-нуть, потому что никто не по-мо-жет!
… Я снова полезла, устала уже, оказывается, очень. Падала, на руки, и один раз упала на живот, извозила пальто, я после уже заметила. Вытащила и снова положила в сумку. Ты был такой маленький, такой — молчал. И тяжелый. Шла вдоль обрыва и плакала, а сумка опять била меня по ногам, и мне казалось, вечно буду идти и вечно она так… Стало жарко. Снежок шел и шел, глина стояла на дороге торчком, такими противными выступами, кривыми. Чтоб спотыкаться. И там, с обрыва внизу растет миндальное деревце. Оно молодое, по меркам деревьев. Я сейчас уже поняла — а вы похожи. Поодаль была тропа, очень крутая. Я съехала. И пошла вдоль берега, по морской траве и камням.
Лета замолчала. Нащупала чашку и поднесла к губам, придерживая донце рукой. Отпила и подумала, странно, только что плакала, а глаза совершенно сухие. Куда деваются слезы? Бережно поставила чашку обратно.
— Ты теперь лежишь там. Напротив красивой скалы в море. Под миндалем. Там не купаются, это дикий кусочек берега. Там лежит узкая бетонная плита, я вырыла под ней глубокую ямку. А после еще насобирала камней и все придавила, чтоб, когда совсем весна и потечет сверху вода, не размыло. Хотя знаешь, я после думала и поняла — а хоть бы и размыло. Главное, что я сделала это для тебя.
Я сидела и курила, на краю плиты. Локтем чувствовала — ты рядом. Плакала. От того, что теперь это твой миндаль и твоя скала. И ты все это увидишь бессчетное количество раз, и не надо будет считать, сколько тебе осталось. И я думала — сколько же будет у него утреннего моря и моря дневного, криков чаек, и разговоров рыбаков, что в лодках мимо. И моря вечернего. А потом будут ночи. Там всегда красиво. И очень спокойно почему-то, даже в шторм. Я плакала и думала, ну как хорошо, что я не оставила тебя в Муравейнике. А еще подумала о тех нескладных могилках на горе Митридат, на самой макушке одного из холмов, их там две, и летом лежат цветики, а зимой — полощется сверкающий новогодний дождик. Я поняла их, детей, что сделали это. И знаешь, там, рядом любят сидеть люди, разные, оттуда виден весь город.
Дзигушка… я пишу, а Темучин лежит на диване, там, где спал ты. И попискивает, ему часто что-то снится. Он совсем такой пятилетний мальчишка и кажется, таким и будет всю свою кошачию жизнь. Я сейчас поставлю точку и пойду погладить ему живот. И Рыжицу поглажу тоже, она хоть и самостоятельная матрона, но на деле очень кошечка нежная и одинокая, несмотря на всю нашу любовь. Я…
Она замолчала. Сидела, боясь посмотреть на мальчика, и ждала, сейчас должно стать полегче. Так говорят. Но легче не становилось. Хоть бы он сказал… А что он скажет? Ей стало страшно не сказанных еще слов, вдруг они будут не теми, не нужными.
Читать дальше