Я возвращаюсь к отцу и нахожу его там же, где оставил. Он курит одну цигарку за другой и молчит. Молча сидит и брат мой Ион. Я обращаюсь к обоим:
— Пойдемте в дом, постоим около мамы. Никого там нет, все уже уселись за стол. Около мамы осталась одна тетка Чуря.
Отец морщит нос.
— Эта кривая! Никогда-то она мне не нравилась!
— Все же она наша родственница, родня как-никак.
— Да, — вздыхает отец, — родственница. Приходится ее терпеть. Родственников дает нам бог. Нравятся они или не нравятся, а терпи.
— Я попрошу, чтобы она пошла ужинать и оставила нас возле мамы одних.
— Просить ее! Да чего ее просить! Можешь и так сказать, пусть себе идет за стол. С чего это ты должен просить ее? Что она, господь бог, что ли?
Конечно, тетка Чуря не господь бог. И вообще люди не боги, хотя некоторые из них калечат жизнь — и свою, и чужую, — чтобы казаться богами.
По дороге отец бросает докуренную до половины цигарку и входит в комнату, где лежит мама. Вхожу и я, а вслед за мной — мои братья, Штефан и Ион-адвентист. Отец бьет поклон и осеняет себя крестом. Я тоже кланяюсь и крещусь. Кланяется и крестится брат Штефан. Только Ион-адвентист стоит, сложив руки на груди. Лицо у отца осунулось и стало белым как мел. Глаза глубоко запали, сухие жесткие губы побелели, словно от них отлила вся кровь. Пока мать была жива, я никогда не слышал, чтобы отец произносил слова любви, никогда не видел, чтобы он ласкал ее. А теперь слышу, как он шепчет:
— Мария, Мария… Как я любил тебя, Мария…
Я вижу, как он ласково проводит рукой по ее щекам, по подбородку, как гладит совсем еще недавно морщинистый лоб, который теперь стал гладким и ровным, словно у девушки. Смерть разгладила морщины на мамином лице, на лбу и словно омолодила ее. Только упаси бог от омоложения, которое приносит смерть… После прикосновения смерти начинается гниение… Тлен!
— Мария, Мария… Как я любил тебя, Мария!..
Все те же слова. Все те же и те же слова. Они повторяются раз, десять, сто, тысячу раз. Ион-адвентист слушает их и молчит. Его сухие, бескровные губы вздрагивают. Во мне закипает гнев, но я стараюсь владеть собой. Однако это не мешает мне обратиться к отцу самым что ни на есть вкрадчивым голосом:
— Если ты так любил маму, почему же никогда не говорил ей об этом, когда она была жива?
Отец вздрагивает. Мой вопрос, по-видимому, удивляет его.
— Как я мог это сказать — и с чего бы стал это говорить? Твоя мать и так знала, что я ее люблю. А раз знала, чего ради я должен был ей говорить? Она ведь тоже за всю жизнь не сказала мне ни одного любовного слова.
Тетка Чуря не стала дожидаться, когда ее пригласят поужинать вместе с другими родственниками. Увидев, что мы входим в комнату, она тут же шмыгнула за дверь, боясь, что за столом ничего не останется.
— Мария, как я тебя любил, Мария!
Мы все любим. Все несем в сердцах цветы любви, а когда любовь умирает, в тех же сердцах храним пепел любви, холодный пепел умершей любви…
— Мария, Мария, как я любил тебя, Мария!..
Не знаю уж в который раз повторив эти слова, отец оборачивается ко мне. Со вчерашнего дня у него уже успела отрасти борода. Если раньше такая борода у него отрастала за неделю, то теперь она выросла за сутки.
— Ты прав, сынок. Эти слова нужно было сказать твоей матери, когда она была жива. Тогда б она была счастлива.
Глаза у отца сухие, но мне кажется, что в этот момент все слезы мира подкатили к его горлу.
— А теперь как мне быть? Посоветуй, сынок, что же мне делать? Что же мне делать теперь?!
— Что тебе делать? Завтра мы похороним маму, а потом пройдет время, и ты забудешь ее. Все люди, рано или поздно, забывают умерших…
— Я бы хотел, чтобы она еще пожила немножко, чтобы она умерла попозже, чтобы мы умерли вместе.
Моего брата Штефана не видно и не слышно. Он исчез. Сестра Евангелина говорит мне, что Штефан вышел во двор, взял из скирды в глубине двора охапку соломы, разостлал ее и лежит. Возможно, он спит, а может быть, плачет, кто его знает, что с ним творится.
Я гляжу на лицо матери. Оно спокойное и гладкое. Холодное как лед. А каким страдальческим, мокрым от пота было оно, когда среди зимы после трех суток страшных мучений мать родила наконец моего брата Штефана! Мы, дети, знали, что мать рожает. Все мы буквально громоздились тогда друг на друге в одной комнатушке, и мама рожала у нас на глазах в поте лица своего и в мучениях. Бабка Диоайка, повитуха, принимавшая и меня, старухи, пришедшие помочь матери, сестра моя Евангелина, год как вышедшая замуж и тоже ходившая на сносях, с радостью выставили бы нас вон, чтобы мы не слышали ужасных криков, от которых мороз подирал по коже, и не видели того, что мы видели. Но как нас можно было выгнать из дома, когда на улице сугробы выше человеческого роста и метель? И даже ни к кому из соседей мы не могли пойти, потому что мать уже давно была на ножах со всеми соседками. Пот лил с нее градом, глаза вылезли из орбит, и мы удивлялись, как это они не выскочат совсем. Голый живот ее ходил ходуном, а ребенок все никак не мог отделиться от тела матери.
Читать дальше