— Любил. Хорошее было зрение.
— А сейчас плохое?
— Плохое. Без очков не вижу.
Проходит поезд. Дом гудит, дребезжат стекла.
— Пойду накрою на стол. Скоро муж придет с работы, — говорит сестра.
Мы с Филимоной остаемся одни. Я не могу отвести глаз от ее ботинок.
— Я их зимой ношу… От младшего остались. От Флоричела… Что поделаешь… Старших сыновей мне похоронить не довелось. Один погиб где-то в России. Другой в Венгрии помер. А Флоричела мне вернули без ног. Да и то сказать — вернули! Просто вызвали в Турну, где он лежал в госпитале. Запрягла я волов. На дно повозки травы настелила. У госпиталя волов распрягла. Вхожу — а двор огромный, под акациями лавки, а на лавках солдатики выздоравливающие, словно тараканы на солнце… Ой, да что это я разговорилась!
— Говори, говори, — прошу я Филимону.
«Ищете кого, мамаша?» — спросил меня какой-то паренек.
«Сынка своего, солдатик», — отвечаю.
«А звать его как?»
«Флоричел Лазу».
«А-а, Лазу. Он, должно быть, в большом зале».
«Это где будет?»
«Погодите, мамаша, провожу».
Тут он со скамейки встал и заковылял по двору. Быстро так заковылял.
«Вот… Там повернете и увидите».
Я и увидела. Белый как полотно. В постели лежит.
«Здоров ли, сынок?»
«Здоров, мама».
А сам одеяло до подбородка натянул. Тут доктор вошел, молоденький совсем.
«Вы, — говорит, — мать раненого Лазу?»
«Я, я».
«Можете забрать его домой. Вы на повозке?»
«На повозке».
«Вот и хорошо. Вы пока запрягайте, а мы его к повозке доставим».
Я волов впрягла. Санитар на спине притащил моего Флоричела, на траву уложил. Другой принес узелок с вещами.
«Ботинки ты положил, Опря?» — спрашивает мой мальчик.
«Положил. Да только лучше бы ты их мне оставил. На кой они тебе?»
«Маме отдам. Пусть носит. Хватит ей босиком по грязи топать…»
Ну, привезла я его домой. А в госпитале ему две деревянные культяшки дали. Он на них обопрется и прыгает, как кузнечик. Я и рада — хоть калека, а все же возле меня. Господи боже! Что с человека возьмешь!.. Калека-то он калека, да ведь молодой! Закрутил он с невесткой нашей, вдовой Мьелу.
«Ой, Флоричел-сыночек, грех это, — говорю. — Она ведь женой твоему брату приходится. Трое детишек от него, сынок».
«Нет тут никакого греха. Брат мой умер, что ему теперь…»
«Все село смеется над тобой, Флоричел-сынок».
«Смеется? А надо бы плакать».
Что я могла поделать? Сраму натерпелась. А он к вину пристрастился. Деньги из дому заберет — и в корчму. Пить стал. С людьми ссориться. Полицию задирать.
«Индюки паршивые! — кричал. — Вон какие морды наели. Вам бы винтовку в руки — и на фронт. Пусть и вам поотрывает ноги русскими минометами!»
Однажды не вернулся он. Ждала я его, ждала. Искала повсюду, а под утро нашла в траве на лугу. Голову ему камнем размозжили. А невестка сбежала. Слыхала я, будто нанялась она в какой-то богатый дом в Бухаресте прислугой… Ребятишки на мне остались. Вырастила. Как сумела…
В комнату вошел мой зять Сэмынце, железнодорожник. У него смуглое лицо, голубые глаза, коротко подстриженные усики, большие руки с толстыми пальцами.
— Здорово, шурин, — говорит он.
— Здравствуй.
— Ужинать пойдешь? — спрашивает меня сестра.
— Нет, я не голоден. Посижу с Филимоной…
— Ты только и знаешь, что сидишь да куришь. Ясное дело, так и есть не захочется.
Я смотрю на Филимону. Филимона — на меня. Руки у нее огрубели. На лбу морщины. Много морщин. Щеки запали, посинели от холода. Только губы остались все те же — пухлые, свежие.
— Тепло у вас, — сказала она.
Филимона развязала платок, повесила на спинку стула. На голове осталась тонкая косынка, тоже черная.
— Да, тепло, — отвечаю я ей.
— Всю комнату задымил.
— И правда, задымил.
— А помнишь, как после войны ты на недельку приехал домой?
— Припоминаю.
— Это было весной.
— Да-да, весной… Точно.
— И сирень цвела…
— Да, кажется, и впрямь сирень цвела в ту пору, Фили.
— Потом ты уехал. И не написал мне.
— Не написал. Это правда. Я не написал тебе.
— Ни строчки.
— Ни строчки тебе не написал, Фили.
— А я заболела. Нет, ты не думай! Я не из-за тебя захворала. Я понимала, в городе кругом одни камни, да и некогда тебе писать.
— Да, со временем у меня было туго, Фили.
— И отчего я захворала! Мама потом рассказывала, будто я ровно как умом тронулась. Меня уже покойницей считали… Помнишь Бондара?
— Какого Бондара?
— Бондара, капрала полиции.
— Высокий такой, белобрысый?
Читать дальше