Я спешу на исповедь. Окошко открывается, но я долго стою в нерешительности, не зная, с чего начать. Смотрю на мою Констанцу , склонившуюся над молитвенником. Она так серьезна в своем девичьем «молении о чаше». Издали, кажется, что её глаза, подернуты скрытой болью, как глаза монашенки, в наказание заточившей себя в монастырь. Глядя на Агнешку, я каюсь, признаваясь священнику, что не только имена — всё переиначил в нашей с нею жизни, всё вывернул наизнанку, черное стало белым и наоборот, желаемое часто выдаю за действительное, а то, что происходит в действительности, тут же перелицовываю в желаемое. И опять я смотрю на Агнешку, шепчущую молитвы. Передо мной живой «двойник» того, еще не тронутого в молитвеннике образа, «святость» которого способна вдохновлять меня и дальше.
«Она казалась мне соблазнительной и неприступной до свадьбы, она стала неуступчивой и своевольной после… Может быть, я смалодушничал, когда поддался соблазну жениться?» — жду я ответа священника. «И какой же, по-вашему, она должна быть? — отвечает он мне вопросом на вопрос. — Такой же нервной и горячей как вы, живущей только вашим творчеством? Или, как Алоизия, — амбициозной, блистательной, сделавшей карьеру смыслом своей жизни? Богатой барышней из благородной семьи, с титулом и взыскательным окружением?» — «Только не прагматичной и добропорядочной немкой». — «Значит, она должна стать вашей грезой? Предметом поклонения, как Нэнси Стораче? Паминой из «Волшебной флейты»?» — «Если б у Агнешки был оперный голос, она была бы непревзойденной Паминой, — вырвалось у меня, — видели бы вы её, какой смиренной сидит она сейчас на церковной скамье с молитвенником в руках… Нет, не в девушек, святой отец, влюбляюсь я, а в их талант. Волокитством это же не назовешь, правда? — искренне хочу я оправдаться перед священником. — Тамино-Памина — остались для меня детской мечтой. В реальности же… страдалица Констанца «так преуспела, что нашу семейную жизнь легче уподобить браку Папагено-Папагены со всеми радостями земной любви и свободой чувств, его отличающими». 104 104 A.Gueullette «Mozart retrouvé»
Не я один, тáк думает и A.Gueullette, и, может быть, кто-то еще, — спрашиваю я священника в затянувшейся паузе, — если суметь взглянуть на наш будущий брак с Поднебесной высоты». Я вдруг занервничал. Мне показалось, что возмущенные прихожане, ожидающие своей очереди на исповедь, пристально смотрят на меня. Я слышу их гневные характеристики, едкие замечания. Мне хочется заткнуть себе уши. В такие минуты я жалею, что взялся за эту роль. Вместо «пасквиля», каким мне начинает казаться наш фильм, сочинить бы что-то трогательное до слез, что-то наподобие «Констанца — любовь моя». Но разве моя зловредина мне это позволит: … ни возлюбленной, ни тем более хозяйкой в доме (какой была Анна Мария) Констанца не станет . Да она и не могла бы ею стать, и не только из-за её знака («козерожкам» претит роль домохозяйки) — просто нé было у неё дома , только длинный ряд съемных квартир… и мать из неё, прости Господи, никакая. Бросила своего первенца на кормилицу ». — «Не суди, — услышал я в горячке слов голос священника. — Раз не знаешь, что оставлять новорожденного на кормилицу было в порядке вещей».
«Не знал я этого, святой отец, да и как я смею, Господи, её осуждать. Разве я, влюбленный в Алоизию, не женился на младшей сестре своего идола? Разве не мечтала Констанца о любви с избранником, который думал бы не о красавице сестре? Ей и так уготовано было судьбой стать бледным отражением Лиз. Из-за неё Констанца, обладая приятным голосом, рта не смела раскрыть в присутствие мадам Ланге, пением которой все восхищались. Спела для свёкра как-то в Зальцбурге в мессе своего мужа, и все всё ухмыляются по поводу её пения столетия спустя. Вся её жизнь — запрятанный протест, приучивший её относиться ко всем с величайшей подозрительностью: „ у меня не было возможности закончить письмо, я попросил Констанцу извиниться за это перед папá; она долго отказывалась, опасаясь, что там станут смеяться над её орфографией и стилем“. Она-то знает, что каждое её слово будет рассматриваться под лупой и будет вывернуто наизнанку, поэтому без сожаления уничтожает свои письма. И живет какой-то затаенной жизнью, опасаясь открыть свои чувства, чтобы не нарваться на злую насмешку. Это разве не пытка? „Моя жена по-прежнему боится не понравиться папá, потому что она некрасива — но — я её утешаю и говорю ей на это, что мой дорогой отец не ценит так красоту внешнюю, как качества души“ . Вот тáк я её утешаю, и это ужасно, то есть, я как бы открыто признаю, что она непривлекательна. Как ей должно быть обидно, — каюсь я. Не правда ли, святой отец? После этого она уже никогда не будет уверенна в моей любви, никогда не будет чувствовать себя со мной в безопасности. Её пристально разглядывают как аномальное насекомое, беспардонно швыряют на анатомический стол, стараясь разгадать тайну нашей любви. Даже родные в Зальцбурге холодно отмечают её малейший промах, а мне никак не удается выказать себя зрелым мужчиной и её защитить. Скорее, я поражаю её своим ребячеством, например, легкомысленно настаивая, чтобы ребенка выкармливали, вместо молока, водой, как якобы сам я был выкормлен в младенчестве». — «Всё в руце Господа, — слышу я священника. — Кто-то пишет музыку, играет у знатных особ, изучает в библиотеке фуги Баха, а кто-то вынашивает его детей, рожает — за восемь лет шестерых (шестью девять — 54, восемь на двенадцать — 106) — ровно половину жизни, прожитой в браке»…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу