— Ну, это действительно… Что ж тут… Зрелища, массовый психоз, это тысячу лет известно, что вас так поразило здесь, где толчок? Видите, я уже не усмехаюсь — я вполне серьезен.
Салевич на минуту застыл перед ним, недоумевая, и Сережа потом уверял, что именно в эту паузу он первый раз расслышал подозрительные стуки из глубины квартиры, но не придал значения.
— Известно, говорите вы? — переспросил Салевич. — Зрелища, да? А какие? Которые наверху, на первом месте? Ведь какие-то выживают, тысячу лет держатся, а какие-то и исчезают, и забываются начисто. Так чем держатся, какой тут закон? Ага, дернули бровью, приоткрылось. Да, вот именно, затем и прилип к телевизору, и на стадионы ездил, все лето там провел, под всеми дождями мок и под солнцем жарился и не жалею, ох, как не жалею! Вы все дома сидите или пешечком, архитектурой наслаждаетесь, небось и внимания не обращали — куда это вдруг все трамваи сорвались, и троллейбусы битком набитые шпарят не по своему маршруту, и на остановках никто не выходит, а кто захочет выйти, к тому все с насмешкой и жалостью, эй, водитель, кричат, выпусти тут одного, заблудился, не в ту дверь попал, пусть идет, воздух чище будет. Не случалось вам? Не попадались? Так куда же они, весь город, весь народ, счастливцы с билетами, и милиция на лошадях, и «скорые помощи» — куда это все? Ну да, ну, конечно, на самое высшее, самое повальное, футбол называется, «ножной мяч» по-английски — верно, слыхали краем уха, замечали с досадой? Так почему же туда, все туда, а на какие-нибудь прыжки и не очень, а на городки и того меньше, а уж Гриша мой бедный и вовсе перед пустыми трибунами копье швыряет. Почему так, не задумывались? А ведь неплохо швыряет, скоро в сборную войдет, а все равно, на трибунах пусто будет, только почему? Нет, не отмахивайтесь, скажите, есть ли у вас мнение — у вас на все есть мнение, и немедленно, так почему же?
— Не знаю, не думал, — раздраженно сказал дядя Филипп. — Копье… действительно… Копье — летит прямо, да, всегда прямо, то есть по определенной траектории… Это скучновато… Немножко дальше, немножко ближе, нужно ползать, измерять сантиметром… Действительно, это не так воодушевляет, как мяч. Он скачет… в разные стороны… Здесь всегда неожиданность, некотррая веселость, игра. Ну да, вот именно, здесь игра — это все объясняет.
— Нет, не верю! — воскликнул Салевич. — Неужели и впрямь. Неужели все мои страхи и прятки, все напрасно, я зря боялся, это вовсе не так, не на поверхности, можно подвести умнейшего человека, поставить нос к носу, и он по-прежнему ничего… Будет хлопать ушами, толковать с важным видом игру, неожиданность и ничего не поймет, нигде не вздрогнет. О, господи! Бедный наш директор, все его страхи, бедный Сережа. Да-да! А вы не знали? Он уже чуть не узелок готовил, за решетку собирался — и все напрасно, все от моей трусости. Но клянусь вам, я не разыгрывал, я искренне боялся, мне казалось… мучительное чувство… точно нужно спрятаться в голой пустыне, где ни кустика, все на виду, самому как-то согнуться, изобразить этакий кустик.
— Ах, довольно причитаний, — прервал его дядя Филипп. — Вы уже битый час кружите, и все в стороне. Все эти спортивные наблюдения…
— Нет, постойте! Я уж доскажу, теперь близко. Вот сейчас сразу назову, а там как хотите. Вот сейчас… Есть закон, понимаете, единый закон для всякого зрелища, а может, и не только для зрелища… Любая игра, да, игра охоты, игра любви, даже игра игры… Любое волнение, что ли, есть закон, я открыл его, вот сейчас… Этот закон — да, он все объединяет… Надо дать человеку распалиться, распалиться ожиданием. Понимаете? Время, чтобы созреть, но не просто время, пустой промежуток, обязательно с борьбой, заполненное любыми схватками, чтоб не дать опомниться, сообразить, как ничтожно все то, чего он ждет с таким трепетом, будь то надутый кусок резины, как он там проскакивает сквозь три бревнышка, или ненастоящая шпага с ненастоящим ядом, нужно подтаскивать его к этому ожидаемому концу и снова отталкивать, в штангу попасть, промахнуться с двух метров, десять раз провести над пропастью, взвинтить до последней степени, до кипения, до полного отваливания скорлупы, он хочет этого, он затем и приходит, и потом только уловить момент и ударить туда этим ничтожным, в это незащищенное, раскрытое и трепещущее, и тогда-то и исторгнется из него сладкий стон, сольется в общий рев, в бурю аплодисментов, в свист и топот! Фу, не могу, даже в пот бросило. Первый раз. Ну да плевать… Теперь уж можно. Нет, не мешайте, не останавливайте. Как же так? Как никто не видит, чем занято человечество, чем живут его две половины, одна всей душой между двух ворот на зеленом поле, другая на песчаной арене, на самом кончике бычьих рогов. Коррида! Вот где в чистом виде мой. закон, веками отшлифованный, кажущий себя всем с бесстыдством — смотрите, смотрите! Начинается парад, красиво, под музыку, мы начинаем большую заводку, вы знаете, помните, что будет в конце, какое торжество, и с кровью, но это еще не скоро, еще потом, а вот вам первые аккорды, легкий проигрыш по нервам, первые толчки страха и возбуждения, лошадь с выпущенными кишками, пика в шее быка, первые капли крови на песке, но вы помните, помните о конце! А вот и дальше, вот он, игрушечный, бальный человечек, герой, расцвеченный точно бабочка, пролетающий в сантиметре от рогов, втыкающий пару за парой свои острые жала в бешеного зверя — а-а, хорошо? страшно? Но помните о конце. И вот оно, вот подкатывает последнее, что-то сверкает под красным плащом, прячется до поры, а пока рога, они уже вплотную, уже вонзились, подбели пестрого, но нет! он уходит от них, раз за разом уходит, с непереносимым, смертельным изяществом, а сердце каждый раз подлетает и падает сладко, так, что нет уже сил терпеть, уже все, последняя граница, и он чувствует это, замирает, извлекает наконец то, что сверкало, стальное из красного, привстает на цыпочки — вот сейчас!.. Вон он! И, ах! Колет в кровь и нервы, в раскрытость эту, в незащищенность, и общий стон, стотысячное сладострастие, слезы! Вот он, конец, свершилось, пощадите… Но нет — мы начинаем следующее, смотрите и помните о конце.
Читать дальше