Стремительно проходя все стадии и состояния, неизбежные для людей, одержимых идеей (ибо, какая бы ни была, это, безусловно, была идея), приезжий дед быстро пришел к ошеломлению перед неохватностью мира, к ощущению своего единоличного бессилия и к необходимости вербовать сторонников, пророчествовать — выходить на площадь. Он вдруг спрашивал у кого-нибудь из соседей, сколько у того в буфете тарелок и стаканов, и, когда тот отвечал, что точно не помнит, ужасался, жалел, уговаривал срочно пересчитать, предлагал бумагу, и всякий под таким напором испуганно соглашался и спешил запереться у себя в комнате. Любая приблизительность казалась ему катастрофой, доставляла почти физическое страдание. Естественно, что поводы для бешенства и бросания чайника попадались теперь на каждом шагу. Если появлялся незнакомый человек, чей-то гость, он и его немедленно спрашивал об имени и фамилии и тут же вносил в свои беспорядочные листы. Гость краснел, пожимал плечами, посмеивался, но, посидев с полчаса, вставал и поспешно уходил. Вся кватира жила в нарастающем страхе и напряжении, и образ стукнутого Николая Степановича с воспаленными глазами и наморщенным лбом, с бумажками, торчащими из всех карманов, истощенного непосильной работой мысли, безжалостного к себе и другим, воцарился в ней так, как только может воцариться истинная одержимость посреди обыденной и куцей разумности.
В саватеевскую комнату вошли Салевич, Лариса Петровна и Сережа.
Все трое были изрядно оживлены и довольны собой, и весь их вид выражал: «ну, что вы тут? все сидите? а кое-кто в это время дело делает, и, между прочим, неплохо». Салевич, здороваясь, даже потянулся похлопать по плечу дядю Филиппа, не замечая, в каком он состоянии, но тот с досадой отшатнулся. Лариса Петровна испустила протяжный стон и упала в кресло. Кресло это принадлежало бабке-булочнице с незапамятных времен и было в саватеевской комнате второй ценностью после павлина. Сережа стоял, не выпуская портфеля, и сдержанно улыбался. Все это вторжение занятых и деловитых людей подхлестнуло Троеверова, одурманенного разглагольствованиями дяди Филиппа, точно пощечина. Он вскочил, сорвал газету со своего чертежного рулона и, будто с облегчением вырываясь из сетей чистого философствования, раскатал тугой лист перед Салевичем.
— Вот, я тут набросал несколько вариантов, то, что вы просили, наверняка не лучшие, и у каждого свои недостатки, — заговорил он, тыча пальцем в линии и кружки. — Вы сейчас посмотрите, выберете себе, какие недостатки для вас удобнее, мы все обсудим, а уж рабочий чертеж — это несложно. Я девочкам отдам, и это в два счета, для них здесь день работы, не больше.
— Да-да, — кивал Салевич, — я вижу. А это что? Ах, ось поворота. Под таким углом? Очень интересно… — Но выражение лица его при этом не желало расставаться с ироничной надменностью, «вы стараетесь, да-да, я ценю, но ведь, знаете, одного старания мало, нужно и еще кое-что, талант, например, а талант это редкость, его надо доказать, вот так-то». Руки его, по обыкновению, летали в воздухе, дорисовывали то, что не сказать словами. Лариса Петровна смотрела на него с восхищением, стараясь, чтобы выходило снизу вверх. Сережа, оставивший портфель, точно так же смотрел на нее, сидя у ее ног и помогая стащить заморские полуваленки-полусапож-ки. Этот дух взаимного вознесения и самодовольства, заполнивший комнату, видимо, ужасно раздражил дядю Филиппа.
— Ну, что? Что такое случилось? — закричал он вдруг с откровенной сварливостью. — Вас уже похвалили в газете? Дали премию? Отчего вдруг все залоснились, что за довольство неожиданное? Посмотрите на себя, экий стыд — на что вы похожи. Вы… вы уже не входите, а снисходите, и не смотрите, нет, я бы сказал — одаряете взглядом. Что с вами? У вас… У вас ужасный вид. Что бы там ни случилось, это нельзя — нельзя так выглядеть. Так, точно вы вот-вот от кормушки, только что оторвались.
— Ах, как это вы умеете… Ну, зачем, право? — поморщился Салевич, — Такая враждебность… вдруг… Неужели мы заслужили? Это тоже очень вам свойственно — ни с того ни с сего, именно самых ближних, самых соумышленников терзать и чернить, а остальных… Да-да, тех, что подальше, тех, с кем и слово сказать скучно, — к ним как раз все уважение и вся справедливость, на какую вы способны. Ибо они уже, так сказать, неразличимы, сливаются с туманным человечеством, а человечество, как известно, прекрасно, оно не может быть не прекрасно, хотя бы потому, что другого взять неоткуда, и поэтому все, что принадлежит человечеству…
Читать дальше