— Ну, почему?
— Да потому что, если я ей отвечу хоть вполсилы, так она сразу должна замертво упасть, уничтожиться начисто — вот даже как. Ведь силы-то неравные, она ко мне с бритвочкой, а у меня дубина в руках, я ее коснусь — она и рассыплется. Я ведь ей всегда больнее могу сделать. Неужели она этого не видит? Причем не одна она, это у женщин бывает, этакое бесстрашие моськино. Я помню, как мать на отца накидывалась, а я уже соображал чего-то, так у меня дух захватывало — вот откроет сейчас рот мой большой и мудрый папа, скажет одно слово, и не станет у нас нашей маленькой и глупой мамы. Но он почему-то не открывал, так что обошлось — до сих пор вместе живут. А я вот последнее время за себя боюсь, видно, не такой я большой, до папы еще ох как далеко, — как-нибудь не выдержу и отвечу, и не станет у нас нашей прелестной Ларисы Петровны.
— Ничего ей не сделается, — сказал Сережа.
— Ты откуда знаешь?
— Уж знаю.
— Я почему не уверен в себе — потому что научилась она в меня попадать и, знаешь, пребольно. То есть не то чтобы уж так умна, проницательна — нет, Скорее, как ребята мои говорят — ехидина. И бьет все ниже пояса.
— Ну, например?
— Ага, загорелись глазки. Думаешь, побоюсь, не расскажу. Да отчего же. Вот слушай — во-первых, она говорит, что я торгую душами. В том числе и своей. Это я про школу. Что я каждый класс прикупаю на искренность, на всякие откровенности, которые мне ничего не стоят, а потом пользуюсь. То есть мне нужно как-то управляться с ними, вот я и решил — не дисциплиной, а обожанием. Что я из кожи лезу, только б им понравиться, и неплохо уже насобачился в этом деле. И ей противно слышать в учительской: «Ах, Тимофеев, ах, у него авторитет, ах, ученики его на руках носят». И не потому, что это не так, это все так и есть, а потому что куплено-то задешево. Никто не разрешает перебивать учителя, а Тимофеев разрешает. Никому и в голову не придет рассказывать, что за девушка была у него пять лет назад или какой фильм он вчера видел, а Тимофеев может весь урок на это потратить да еще в лицах покажет. У него и книжки можно на уроках читать, и в шахматы играть, если неинтересно, — вот он какой, наш Тимофеев. То есть детям не дают мороженого, чтоб не простудились, а потом приходит такой добрый дядя и потихонечку дает. И за это мороженое ничего с них плохого не просит, только просит, чтоб его обожали. Потому что он жить не может без обожания, без поклонения, такая вот, у него душа.
— Да, крепко, — усмехнулся Сережа.
— Насчет обожания, это у нее просто конек «Я знакомлю тебя с отъявленным негодяем, — говорит она, — я жду, что ты сейчас накричишь на него и отвернешься, а ты вместо этого болтаешь с ним целый час, заигрываешь, улыбаешься и в конце говоришь, что он славный парень». — «Да убей меня бог, откуда ж мне знать о его негодяйстве? Парень как парень, поддакивает, где надо, где надо — смеется, откуда ж мне знать. И сама ты зачем с ним водишься?» — «Мне он нужен, он с киностудии. А у тебя это страсть, да-да, самая бессовестная страсть — нравиться каждому встречному. Ой, только ты не спорь, я же вижу. Ты и продавцу в магазине хочешь понравиться, и пассажирам в автобусе, и милиционеру на перекрестке. Вот Наумов (новый физик) — ты же его презираешь, но хоть бы раз ты наорал на него, хоть бы выругался разочек. Нет, ни за что. И не потому, что он там какой-то местком, путевки распределяет и жилплощадь, — добро бы поэтот му. Нет, ты и ему хочешь нравиться, этому ничтожеству, вот ведь в чем ужас. Скажешь, не так?»
— Ну, конечно, не так! — воскликнул Сережа.
— В том-то и горе, что все так и есть. Вернее, снаружи очень похоже. И что с ней я тут же не ссорюсь, не посылаю ее ко всем чертям — лишнее доказательство. Я уже лет пять, наверное, ни с кем не ссорился, не бил никого, ты же помнишь. Только почему не бил, опять это проклятое «почему». Как же она смеет никогда не спрашивать меня «почему?». Ведь я бы ей объяснил тогда, как мне скучно враждовать, какая это глупость и бесплодие, как я пробовал кричать на тех, на презренных, и что получалось? Которые жалкие делались еще жалче, трусливые еще трусливее, они будто падали на спину, будто лапки поднимали, выпячивали свое ничтожество. Проверенная защита. Ведь они все, по Дарвину, неестественный отбор прошли. Только они и уцелели — вот ведь какой страшный отбор был. Так как же она смеет этого не понимать, как смеет подозревать меня, дрянь такая, ехидина, лицемерка заплаканная…
— Вот-вот, — сказал Сережа, — так с ней и говорите.
Читать дальше