Лариса Петровна молчала, ему тоже не говорилось. Хотелось продлить это незнакомое ощущение подольше, примериться к нему, как к новому жилью. Он все, конечно, понимал, четко различал трамвайные звуки, визг колеса на повороте, шипение дверей, он видел ясно (не ослеп же!), что вместо троллейбуса сбоку пристроился уже самосвал с углем, а потом другой самосвал, с битым щебнем, но, исчезнув, все эти ощущения не оставляли по себе никакого следа в памяти. Он также смутно помнил, что они еще раз выходили из трамвая и что в последнем месте им, кажется, ничего не дали, но где это было, что за дом или фабрика, он тут же и с удовольствием позабыл. Вот, наконец, и их Дом культуры, широкая дверь, вахтер-контролер, вестибюль, плакаты на стенах — разрезанные вагоны и в каждом черный человечек сидит для масштаба, вот лестница, портреты, пальмы, их танцкласс, вот довольный Салевич идет им навстречу…
И тут все кончается.
Прыгают на место прошлое и будущее, вопросы и беспокойство, и мерзкий самообращенный взгляд ухмыляется на очередные гадости — как пыжится изо всех сил, изображает стройность под тяжелым чемоданом, как дышит с нарочитой ровностью, как губы кривятся многозначительно, все-знайски. Он пытается еще отмахнуться, ищет глазами Ларису Петровну, но нет… Вот она рядом стоит, а уже не с ним, уже со всеми — для всех говорит, для всех волосы расчесывает, перебрасывает их, как положено, на одну сторону, и не спрятаться ему за нее, не вернуть то, что было. Снова он один, снова с самим собой, с постылым.
— Гляди-ка, трубки достали! — восхищается Салевич. — Ах, молодцы, ах, пройдохи. — И тащит все в заднюю комнату — под ключ.
До сих пор Сережины отношения с женщинами носили в его глазах характер чего-то сугубо подготовительного — не главного. Пока он был еще в школе и жадно вбирал в себя все, что было про «это», про «нее», пока его мозг без специального приказа выдергивал нужные сведения из книг и анекдотов, из картинок и песен, из анатомии, ботаники, географии и зоологии, из подслушанного, подсмотренного, угаданного и черт его знает, откуда еще, откуда мы все это узнаем, пока эти важнейшие сведения и знания накапливались в нем концентрическими кругами вокруг белого пятнышка в середине, ему казалось, что все его терзания спрятаны там, в этом крохотном пятнышке последней неизвестности, вернее, неизведанности, и, значит, должны иметь конец, казалось, что стоит победить в себе этот последний ужас, это последнее незнание, и наступит наконец жизнь. Да-да, то все было только ожидание, а тогда-то начнется сама жизнь. Но вот летом он наконец сомкнул свои круги, испытал все до конца с одной закройщицей из их ателье, он чувствовал себя опытнее и смелее самых отчаянных приятелей, а новая жизнь и конец терзаний все не наступали. Наоборот, он испытывал растерянность и будто не знал, что ему делать со всем своим новым опытом и смелостью. Вот он выходит рано утром из дома в солнечный и ветреный город, еще горячий внутри одежды, затянутый ремнями и пуговицами, оснащенный всем, чтоб не пропасть, то есть немного денег, телефоны друзей, сигареты и спички, вот проходит из улицы в улицу в гуще толпы, с облачком жаркого дыхания вокруг лица, поглядывает жадно по сторонам, замирает, как на охоте, и снова бежит дальше — все дальше вперед.
Вот эти женщины, которые идут мимо него, садятся рядом в трамвае, прижимаются, пахнут, потом встают и уходят, про которых он знает теперь все, все счастье, что они содержат в себе и могут ему дать, если только захотят — но как же сделать так, чтобы они захотели? Чем привлечь их к себе, кроме голоса, лица и одежды, какие не лучше, чем у сотен других, — неужели словами? Неужели они станут верить его словам и поступкам теперь, когда он все знает и они знают, что он знает, и вся его игра и лице-мерство видны им издалека, как на ладони? Неужели еще есть такие, которые способны поверить словам? А если и есть, ведь они не для него уже, он их презирает заранее за такую глупость, за доверие к себе, а раз презирает, то и не хочет от них ничего — вот ведь какой перехлест. Не может он с теми, кого презирает, несчастный он человек, а на презрение ох как мы скоры! Но и с теми, с добрыми, которым никому себя не жалко, которые все про него знают и не ждут ничего, — с теми тоже ему не спастись, они никого еще не спасали, а только давали отсрочку — на день ли, на неделю — какая разница. Так что же ему нужно тогда, чего он хочет от них в своей изощренности?
Единственности — вот чего.
Читать дальше